расное солнце. Егорий Богданов, не боясь сгореть, несся прямо к этому солнцу.
Атака немцев была отбита. В рукопашной схватке победили казаки. Часть атакующих была втоптана в землю, часть изувечена, часть взята в плен – в общем, каждый получил свое.
Но и пеший эскадрон недосчитался нескольких десятков. Потери дивизиона, наверное, были бы еще больше, если бы не подоспел десант с той стороны Прута – только благодаря этой свежей силе и удалось опрокинуть противника. Дутов, оглушенно тряся головой, – ему в бою досталось так же, как и другим, – выкрикивал по списку людей. Ему надо было спешно образовать скорбную команду.
Собрал он эту команду в окопе, выстроил, прежде всего включив в нее тех, кого знал – калмыка, Еремея, Кривоносова, Удалова… Им Дутов доверял особенно, сказал:
– Всех казаков надо похоронить как героев!
Жилистый проворный Сенька Кривоносов на этот раз выглядел не таким прытким, прихрамывал и, не похожий сам на себя, вздохнул жалобно:
– Эх, казаки, казаки, жить бы вам да жить…
Еремеев, стоявший рядом, молчал, слизывал кровь с разбитой губы. Сенька толкнул его в бок тяжелым литым локтем:
– Братьев Богдановых не видел?
Братьев нашли – они лежали рядышком, в окружении десятка скорчившихся немецких трупов. Их вытащили из завала трупов, положили отдельно в сторонке, накрыли чей-то брошенной шинелью.
– Эх, братухи! – сыро вздохнул Кривоносов. – У меня же в станице ихние отец с мамкой обязательно спросят, почему я живой, а Егорка с Ванькой нет? Что я им скажу?
Не было на этот вопрос ответа, и Кривоносов страдал: действительно, что он скажет старикам Богдановым? Сенька вздохнул и почесал пальцами затылок:
– Интересно, какой приказ будет – схоронить мужиков здесь или доставить на тот берег Прута?
По траншее тем временем, лавируя между трупами, проходил Дерябин.
– Вашблагородь, – обратился к нему Сенька, – только вы и способны рассудить, – он изложил подъесаулу свои сомнения.
– Братьям Богдановым уже все равно, где их похоронят, – угрюмо проговорил Дерябин, выслушав казака, – на этом берегу или том. Только на тот берег мы можем их и не доставить – хлобыстнет снаряд в плот, на котором тела повезут, и отправит их на дно реки. В земле православному покоиться лучше, чем в воде. Хороните здесь, – Дерябин указал пальцем за отвал окопа, на полянку, – здесь! Только аккуратнее будьте, чтобы немцы вас не постреляли.
– Й-эх, ребяты, ребяты, что я родителям вашим скажу? – взялся за старое Сенька, глянул в очередной раз на медленно остывающие лица своих земляков, всхлипнул неловко и затих с горестно склоненной головой. – Эх, ребяты.
Через два часа в траншею, которую занимал пеший дивизион войскового старшины Дутова, шлепнулся снаряд, – наш ли, немецкий ли, не понять. Дутов, лежавший неподалеку и осматривающий окрестности, внезапно выронил бинокль и тихо, без единого звука, сполз на дно окопа.
Еремеев бросился к нему, затряс, приподнял голову:
– Ваше высокоблагородь, а, ваше высокоблагородь…
Дутов находился без сознания. Загорелое лицо его было белым, как бумага. К Еремею, горбясь, едва ли не цепляясь коленками за дно окопа, подобрался Сенька Кривоносов.
– Чего это он? – прохрипел Сенька, склонившись над Дутовым. – Ранило, что ль?
– Хуже, – ответил Еремеев, умевший разбираться в том, какие повреждения может получить на войне человек. – Контузило! Видишь, какой он белый? Под взрывную волну попал. – Еремей вновь тряхнул войскового старшину. – Ваше высокоблагородие! – Приподнявшись, глянул через бруствер на немецкую сторону, пробормотал обеспокоенно: – Как бы швабы, пока командир не пришел в себя, не начали атаку.
Очнулся Дутов через несколько минут – зашевелился, ощупал рядом с собою землю, с трудом, сипя по-старчески, сел. Поглядел мутными глазами на Еремеева, потом на Сеньку и неожиданно спросил:
– Какое сегодня число?
– Дык! – Сенька Кривоносов, услышав этот вопрос, обрадовался, губы его расползлись в невольной улыбке: – Очнулся, радетель наш дорогой!
– Какое сегодня число? – не слыша его, повторил свой вопрос Дутов, одна щека его, левая, тронутая проступившей изнутри восковой прозрачностью, задергалась.
– Сегодня – тридцатое мая, – бросив зачем-то взгляд в даль окопа, ответил Еремеев. – Год – тыща девятьсот шестнадцатый.
Дутов его не услышал – он был оглушен, – спросил вновь раздраженно и громко:
– Какое сегодня число?
– Я же говорю, ваше высокоблагородие, – тридцатое мая, – не понимая ничего, повторил Еремеев, ему почудилось, что сейчас у него, как и у войскового старшины, задергается левая щека, он невольно мотнул головой и добавил: – Год – шестнадцатый.
По окопу, старательно обходя убитых, протискиваясь между телами, морщась, когда приходилось наступать на чью-нибудь откинутую мертвую руку, – будто бы ему самому было больно, – к ним пробрался Дерябин. На голове у подъесаула серел нелепо нахлобученный бинт с проступившим пятном крови, испачканный глиной.
– Что с командиром? – поковыряв пальцем в ухе, прокричал Дерябин.
Его тоже оглушило, из уха на скулу вытекала тонкая струйка крови. Он не слышал самого себя.
– К-контузило, – помотав перед собой ладонью, пояснил Еремеев.
Далекий, едва различимый голос казака все-таки дошел до Дерябина – проник сквозь глухоту, звон и скрежетание в ушах.
– Не вовремя! – охнул подъесаул.
– Может, его на тот берег Прута перебросить? – предложил Еремеев. – В лазарет? А? Здесь ведь покоя не дадут. Наоборот – только загубят.
– Пока не надо, – отрицательно качнул головой Дерябин, – пока пусть здесь находится. Будет хуже – тогда отправим. А пока пусть находится в окопе… Отдыхает пусть. – В следующее мгновение Дерябин выпрямился, – болезненная судорога исказила лицо подъесаула: – Ты чего это высовываешься за бруствер так смело? Дырку в черепе хочешь получить? – закричал он на какого-то недотепу.
Тот, видимо, перепутал войну со станичным бойцовским праздником, где все кроме ухи из сазанов, бузы, сливовой водки, томленной на медленном огне баранины, жареных кур и девичьего пения – невзаправдашнее, где опасность существует только одна – станичные девки могут зацеловать до смерти.
А Дутов продолжал выкарабкиваться из мутной ямы, в которую его сбросил взрыв. Он медленно развернул голову – вместе с корпусом, – вначале в одну сторону, потом в другую.
Но ничего не увидел, а окопа своего, в котором сидел уже вторые сутки, не узнал, поморщился от острого режущего звона в ушах: будто иззубренная финкой крышка консервной банки до крови вспарывала нежные барабанные перепонки, проникая в мозг. Еремеев все понял, с жалостливым видом сунулся к войсковому старшине:
– Я это, ваше высокоблагородие, я, Еремеев… Узнаете меня?
Дутов ничего не понял, Еремеева не услышал, повторил вновь:
– Какое сегодня число?
Еремеев ответил, Дутов засек глазами, что у казака шевельнулись губы, но голос до него так и не дошел, лицо войскового старшины задергалось в мучительной досаде.
– Это контузия… Пройдет, – знающе проговорил Дерябин. – Полежит немного Александр Ильич и поднимется. Только не оставляйте его одного.
– Я побуду с ним, – вскинулся Еремеев, – никуда не уйду.
Не то всякое случиться может. Бывает, контуженый человек, ничего не соображая, направляется прямо к противнику в руки.
– Иногда контуженых, чтобы они отошли, оттаяли, закапывают в землю. По самую шею…
– И отходят? – с недоверием спросил Еремеев.
– Конечно, отходят. А как же! – Дерябин запоздало подивился вопросу, осуждающе покачал головой. – Не бросайте Александра Ильича, это приказ, – он кинул взгляд вдоль окопа, на кучку людей, безуспешно пытавшихся разобраться в мешанине нарубленных снарядами тел. – Я пошел.
Было тихо. Хрипели едва различимо люди в окопе, тенькали невесть откуда возникшие синицы. Родные русские птички, они, оказывается, и здесь, в чужих краях, водились. Следом за синицами появились бабочки. Бабочки вспархивали над дымящейся землей, творили бездумные свои па и пируэты.
Дутов, несмотря на контузию, оставался на передовой еще несколько дней, ушел, лишь когда из-за Прута подоспела свежая смена – хорошо отдохнувший, толково сформированный и обмундированный пехотный батальон.
Командир батальона – бородатый подполковник с офицерским Георгием, достойно украшавшим его китель, при монокле, плоско прилипшем к правому, увеличенному до коровьих размеров глазу, – трубно гаркнул, приветствуя Дутова. Войсковой старшина в ответ лишь съежился, будто его прошиб мороз, дернул контуженой головой и промолчал. Пехотный подполковник сконфуженно поглядел на Дутова, разгладил бороду:
– Досталось вам тут…
Дутов, – худой, небритый, с трясущейся головой, – глянул на подполковника неприязненно и вновь ничего не сказал. Утром, отправляя донесение в штаб Третьего кавалерийского корпуса, он имел точные сведения по числу полегших нижних чинов, – пеший дивизион потерял пятьдесят процентов рядового состава, что же касается офицеров, то в глиняных могилах прутского берега остались лежать их две трети. Сам Дутов покинул плацдарм, давшийся казакам такой кровью, последним.
Среди пополнения были питерские работяги с Путиловского завода, орловские мукомолы, говорливые хохлы из-под Екатеринославля – любители вволю поесть сала с чесноком и воротившие головы от винтовок, как от чумы… Угрюмые «пскопские» мужики способны были вгрызаться в окопы и стоять насмерть так, что выковырять их оттуда можно только прямым попаданием снаряда. Северные поморы – такие же, как и «пскопские», неразговорчивые – за два дня они произносили не более одного слов; тот, кто произносит два, уже считался болтуном… В общем, в эскадрон набрали кого угодно, но только не казаков.
Убитых похоронили в большой братской могиле. Офицеров – отдельно, лежать им в одной могиле вместе с нижними чинами было не положено. Те, кто пришел с Дутовым на фронт из Оренбурга, остались живы, – калмык, Еремеев, Сенька Кривоносов, бывший сапожник Удалов, хорунжий Климов.