Оренбургский владыка — страница 43 из 69

Командир находился без сознания – калмык, поднаторевший в хитроумных приемах борьбы, приложил его крепко.

Высота была пуста. Часть красноармейцев полегла, часть попряталась в густой траве. Бембеев задрал красному командиру гимнастерку, оголяя пуп, выдернул из галифе тонкий кожаный ремешок, завернул пленнику руки за спину и, туго перевязав их, подергал за конец ремешка – не развяжется ли. Над высотой плавал кудрявый, щиплющий ноздри дым, цеплялся за стебли, за полынь и репья.

На станции еще не закончился бой. До высоты доносились звуки стрельбы, несколько раз тявкнул и смущенно умолк легкий английский пулемет. У дутовцев таких не было – значит, стреляли красные.

Соседняя высотка была вздыблена, она как будто съехала набок, на теплой дымящейся земле лежали люди. Снаряд смешал их вместе, сгреб в кучу, и красных, и белых. Так и придется их вместе хоронить. Кровь этих людей стала общей. И земля у этих людей одна. И вера. Только знамена разные.

Несколько минут калмык лежал молча у пулемета, ловил каждый звук, каждое шевеление. Люди по правую руку от него тоже лежали неподвижно, впитывали все звуки, доносившиеся до них, кажется, не веря в то, что красноармейская атака не повторится. А ведь не появись они тут раньше на полчаса – лежали бы сейчас, задрав носы к небу, в неудобных позах, и ничего им не надо было бы – ни власти, ни Оренбурга, ни любимого атамана, ни стакана самогона, который хорошо бы пропустить перед всякой атакой… Но Бог распорядился так, чтобы выигрыш оказался у них.

Гордеенко лежал ничком, уткнувшись головой в землю и неловко вывернув руку. У калмыка защемило сердце – безвольно подмятая рука – плохой признак. Он тряхнул напарника за плечо:

– Иван!

Гордеенко не отозвался. Калмык перевернул его на спину, приподнял голову. Крови нигде не было, на лоб свесилась тяжелая светлая прядь, щеки были бледными. Пуля угодила Гордеенко под ключицу, кровь хлынула в рану, но тут же запеклась, плотно закупорив пулевое отверстие, будто пробкой. Ивана Гордеенко надо было срочно уносить вниз, к врачам – из Тургая в Оренбург с атаманом шли два дотошных старичка, которые помнили, наверное, еще баталии на Шипке.

– Еремей! – позвал калмык своего приятеля.

Еремеев проверил, не спрятались ли где на склоне красноармейцы. И в жестокости, и в коварстве, и в способностях обмануть, перегрызть друг дружке горло враждующие стороны были достойными соперниками. И теперь он выволок из густой травы пятерых, озадаченно почесал затылок – не рассчитывал на такую добычу:

Калмык поднес к глазам бинокль. На орудийной платформе шла драка – люди безжалостно калечили друг друга, вышибая из черепов мозги, кроша зубы – в общем, были заняты делом. В других вагонах уже всё стихло – дутовцы захватили их. Оставалось проверить соседнюю высоту, срезанную тяжелым артиллерийским снарядом.

Она оказалась насквозь пропитана кровью, – ни одного живого места, – сраженные, изрубленные осколками люди, изувеченное оружие, дым, ползущий откуда-то из-под земли, отдающий жареным мясом, кровью, еще чем-то страшным, вызывающим дрожь и оторопь даже у бывалых людей. На соседней высоте осталось в живых только шесть человек.


В этом бою за бронепоезд с первой минуты до последней участвовал Дутов, сам, лично; ему важно было, чтобы казаки видели – атаман с ними. Сознание собственного участия в событиях рождало в нем и гордость, и удовлетворение, и желание действовать дальше – все вместе. Кроме того, он считал, что его личное участие во всякой схватке отныне имеет политическое значение.

– Пусть народ видит и знает, кто руководит им, – сказал он Акулинину.

В темных глазах Дутова сверкнули две горделивые молнии, рука сжимала и разжимала эфес дорогой персидской сабли, подаренной в Тургае:

– Пусть знает наши имена!

Начальник штаба Поляков по обыкновению молчал. В казачьей среде он, не казак, был чужим человеком и ощущал это остро, нервно, иногда от чувства ущемленности у него даже дергалась кожа в подглазьях, а голос делался каким-то старческим. Но чаще всего он предпочитал молчать. Форму он носил не казачью, – полевую, хотя в торжественные моменты менял погоны на серебряные генштабовские, способные украсить любой мундир. Впрочем, некоторые не принимали Полякова и с генштабовскими погонами. Дутов это знал и как мог его защищал.

– Подсчитай наши потери, – приказал он Полякову. – И потери красных подсчитай.

Атаману эта победа была важна – он ощущал себя виноватым перед казаками, которые не пошли с ним в Тургай, а подняли восстание на своей родной земле, создав боевые дружины, причинившие красным немало хлопот.

– Мои партизаны не хуже дружинников! – ревниво произнес он.

Атаман рубанул рукой воздух, будто разваливал невидимого неприятеля от ключиц до копчика, и добавил:

– Краснюки долго будут помнить станцию Кувандык.

Потери оказались одинаковыми. Дутов даже лицом потемнел и перестал мстительно хвататься за саблю. Вместо этого схватился за сердце – не ожидал, что так много людей положит в этом бою.

Бронепоезд решили уничтожить – казаки не признавали «железо на колесах», но молчун Поляков вдруг выступил против такого решения и постарался отговорить атамана.

– Это «железо на колесах» нам еще здорово пригодится, – сказал он.

– Да? А потом паровозные рабочие перекроют нам где-нибудь рельсы, вновь захватят броневик и врежут так, что небо покажется величиной с овчинку, – Дутов недовольно поморщился, пожевал впустую ртом, но начальника штаба решил все-таки поддержать. – Ладно, – вздохнул он и приказал, глядя мимо Потапова: – Сколоти команду и посади ее на бронепоезд. Поговори с инженерами из депо, они своих людей знают лучше нас – вдруг посоветуют чего-нибудь толковое.

Седьмого июля 1918 года Дутов вступил в Оренбург. Тургайский поход закончился.


Кроме Петрограда, Севера и Дальнего Востока в России родилось еще несколько правительств. В том числе и в городах, никогда не стремившихся быть столичными – в Самаре и в Омске.

В Самаре на ровном месте проклюнулся и начал расти так называемый Комуч – комитет членов Учредительного собрания, имевший полный набор правительственных структур, начиная с управляющего делами и кончая министрами… Поскольку Дутов был депутатом Учредительного собрания, то через неделю после возвращения в Оренбург он отправился в Самару. Вернулся атаман с некой верительной грамотой – теперь он являлся главноуполномоченным Комуча по огромной территории – Оренбургского казачьего войска и соответственно Оренбургской губернии, а также Тургайской области, куда входила почти половина нынешнего Казахстана.

Нанеся визит в Самару, нельзя было не нанести такой же визит и в Омск – это являлось бы грубым просчетом, и атаман, далекий от дипломатии, поехал-таки в Омск, зная, что рискует. Деятели Комуча ревниво следили за перемещениями таких важных лиц, как Дутов, и при случае могли неугодного предать анафеме – чтобы, как говорится, не портил общую картину. Дутов перехитрил их: двенадцатого июля Комуч произвел его в генерал-майоры (не мог же человек в чине полковника управлять огромной территорией), а уже на следующий день Дутов сказал о Комуче следующее:

– Организация эта – случайная, создана лишь силой обстоятельств, и значение ее пока временное и местное…

Спустя некоторое время он слово в слово повторил сказанное, – на этот раз уже в Омске, на заседании сибирского правительства, – и продолжил мысль:

– В политическом смысле Комуч однороден – в нем четырнадцать эсеров… – умолкнув на несколько мгновений, Дутов дальше повел себя, как актер из мелкого провинциального театра: повертев в пальцах толстый карандаш, добавил с ехидной улыбкой: – А также – один контрреволюционер…

Управляющий делами правительства не выдержал и спросил с интересом:

– Кто же это?

– Я! – довольный произведенным эффектом, ответил Дутов.

– И каковы же ваши политические пристрастия, господин контрреволюционер?

– Я люблю Россию, я люблю свой Оренбургский край, – Дутов глянул на один свой новенький генеральский погон, потом глянул на другой и добавил: – Вот и все мои политические пристрастия, господа. К автономии областей отношусь положительно. Партийной борьбы не признавал и не признаю. Если бы большевики, анархисты и прочие, которые находятся рядом с ними, нашли бы действительный путь спасения России, ее возрождения, я был бы с ними в одних рядах, но… Мне дорога Россия, – атаман повысил голос, темные глаза его посветлели, сделались жесткими, – и только Россия… Патриоты, к какой бы партии они ни принадлежали, меня поймут. И я их пойму… Даже если они будут ходить с красными бантами по улице и в кармане носить по два большевистских билета…

– Александр Ильич, скажите, как правительство Оренбургского казачьего войска относится к нам, сибирякам? – такой вопрос был задан Дутову.

– Если бы относилось плохо, я бы сюда не приехал… В лице атамана Дутова вы будете иметь надежного союзника.

Эти слова дошли до Самары, и там пожалели, что присвоили атаману генеральское звание – слишком уж неверным человеком он оказался.

– Я не люблю анархию, – сказал Дутов, – я – сторонник дисциплины, порядка, твердой власти… Не люблю людей, которые крутятся, как флюгер, желая угодить ветру: смотрят то туда, то сюда, то корове в задницу, то козе в рот, – атаману не были чужды острые простонародные сравнения, – от таких людей проку никогда не будет. На серьезную борьбу они неспособны, надеяться на них нельзя. К таким людям, я признаюсь сразу, войско наше готово применять крайние меры. Не знаю, слышали вы или нет, но недавно я приказал расстрелять двести казаков и одного офицера за отказ выступить против большевиков. Когда я ставил свою подпись под расстрельным списком, рука у меня не дрогнула.

Судя по всему, атаман имел в виду казаков станицы Красногорская, отказавшихся поддержать повстанческие отряды, – станичники считали, что ни сам атаман, ни его помощники им не указ, и Дутов отдал распоряжение отправить в непокорную станицу карательный отряд.