[59], он ощущает себя свободным. Никаких парадных портретов! Никакого расшаркивания! Судя по портретам, сановная среда при близком знакомстве мало ему понравилась. Все они были в искусстве дилетантами, начиная от Екатерины Павловны, учившейся живописи у вернувшегося из Италии академика Егорова, до ее супруга принца Георга, перелагавшего «темными» стихами акварели своего корреспондента – немецкого живописца И. Ф. Тишбейна.
А вот со своими губернаторскими обязанностями принц справлялся плохо. Александр Бакунин в дневнике досадует, как его обманывают, получая награды «за бескорыстие», но при этом бессовестно наживаясь[60].
Маленький, на дощечке написанный портрет принца Георга дает, судя по всему, очень точно уловленный образ какой-то болезненной расслабленности, почти идиотизма персонажа, что роскошным военным мундиром с красным воротником только подчеркивается. Бледное, с залысинами, некрасивое лицо в полупрофиль, маниакально застывший взор, отсутствие какого-либо внутреннего движения в лице и фигуре – все это говорит о том, что художник вскоре умершему от тифа принцу Георгу не симпатизировал. Дворянское собрание Твери после смерти Георга Ольденбургского заказало Кипренскому увеличенный вариант портрета. Впрочем, неизвестно, был ли заказ выполнен.
Не польстил он, по ее собственному выражению (в передаче Александра Бакунина[61]), и великой княгине, портрет которой, вероятно, парный к портрету Георга Ольденбургского, до нас не дошел. Интересно, что даже пылкие чувства не могли заставить Кипренского «приукрасить» модель.
Эта пара несколько напоминает семейство герцогов из романа Сервантеса, не способное оценить «высокое» безумие Дон Кихота. Тут сказалось какое-то общее разочарование художника в высшем свете.
В письме к Александру Бакунину, написанном зимой 1813 года уже из Петербурга, Кипренский описывает свою петербургскую светскую жизнь в весьма негативных тонах: «…теперь я живу по необходимости в большом свете или, сказать лучше, в утонченном хаосе, здесь хлопотам и обязанностям конца нет, а надобно скрывать хлопоты и всегда казаться веселым и беззаботным, чтоб в ремесле светского человека успеть»[62].
Начало изучения этого малоприятного для Кипренского «ремесла» приходится на тверской период. В Твери пишет он и князя Ивана Гагарина – управляющего двором, иначе – шталмейстера. Изображенный в роскошной зеленой шинели-пальто с меховым воротником, в профиль, на светлом фоне – князь редкостно «никакой», как Манилов у Гоголя. Он барственный и «обтекаемый», одним словом – царедворец. Причем даже не «лукавый» – это было бы какое-то конкретное определение, а тут «все смазано». Художник пишет князя вполне отчужденно и холодно («Портрет князя И. А. Гагарина», 1811, ГРМ). Интересно, что через несколько лет судьба вновь столкнет его с Иваном Гагариным и художник будет в его доме с большим вдохновением писать и рисовать возлюбленную, а потом жену князя – талантливую актрису Екатерину Семенову.
А пока что лирические эмоции он приберегает для милых его сердцу Бакуниных. В их доме произошли важные знакомства. Кипренский знакомится с Лизой Олениной, женой будущего президента Академии художеств Алексея Оленина. С молодыми братьями Кочубеями из известного рода, воспетого в пушкинской «Полтаве».
Тут можно сделать одно отступление. В 1813 году, уже покинув Тверь, художник запечатлеет итальянским карандашом и акварелью прелестный образ юной Натальи Кочубей, дочери министра внутренних дел при Александре I (графа, потом князя) Виктора Павловича Кочубея. Графический портрет передает какой-то характерный поворот головы, живой и открытый взгляд. Лицо и легкая белая одежда тринадцатилетней Наташи, с крестообразно повязанным голубым шарфом, буквально сияют на фоне темной карандашной штриховки. Портрет был нарисован в Царском Селе, куда в 1813 году Кипренский был приглашен императрицей Елизаветой Алексеевной и где Наташа с родителями проводила лето.
Тогда же Орест мог увидеть молодого и очень заметного лицеиста – Александра Пушкина, который в это же время (бывают же сплетения судьбы!) был увлечен юной Наташей. Мне даже кажется, что когда позже, в 1828 году, Пушкин напишет в поэме «Полтава» о Кочубее из XVIII века: «Прекрасной дочерью своей гордится старый Кочубей», – то перед его глазами будет вставать образ александровского вельможи, правнука казненного Мазепой Кочубея, и его прекрасной дочери.
В портрете Кипренского тоже видна увлеченность. Но это характерная для российского периода жизни художника «любовь издалека». Новостью стала необычайная чувственная прелесть юной модели, сохранившей при этом простоту и естественность. Кипренский находит подобный женский образ задолго до пушкинской Татьяны. Для него самого это некий «прорыв», обретение наиболее значимого женского идеала – грациозной и простой девочки-девушки. В мужском варианте подобный образ возник несколько раньше – в «Портрете мальчика Челищева» (1808–1809, ГТГ), где аристократический персонаж, еще подросток, смотрит на мир открыто и доверчиво, как смотрели у художника крестьянские дети.
В будущем художник будет, как мне кажется, отталкиваться от образа Натальи Кочубей в своих удивительных графических женских портретах итальянского периода…
Но вернемся к Бакуниным. Собственно говоря, и портрет Вареньки Бакуниной (1811, ГТГ) можно отнести к тому же интуитивно найденному художником типу девочки-девушки, хотя у Бакуниных только что родилась дочь. Сам супруг считал, что портрет не очень удался[63]. Возможно, потому, что Варенька не выглядит на рисунке красавицей, но у нее очень живое, изменчивое лицо, показанное в неожиданном ракурсе. Она облокотилась рукой о стол и повернула голову влево, словно продолжая разговор. Портрет передает ее «милоту», о которой пишет муж, рассказывая о Вареньке на тверском балу: «Варюша моя принарядилась и действительно очень была мила»[64].
Кипренский рисует ее в домашней обстановке и в простом платье, но тем не менее передает ее «текучую» живость и очарование молодости.
Карандашный портрет самого Александра Бакунина до нас не дошел.
И Варвару Бакунину, и Наталью Кочубей художник наделяет качествами простоты и естественности. «Светские львицы», яркие и смелые «беззаконные кометы», появляющиеся несколько позже на портретах Карла Брюллова, Кипренского не привлекают. Во всяком случае, мы не видим их на женских портретах этого времени…
Но наиболее исповедальными, передающими стихию «лирической грусти», охватившей художника в Твери, становятся его пейзажи. Яков Брук пишет о созданной художником в Твери «сюите пейзажных рисунков»[65], что в его творчестве редко и говорит о каком-то особом душевном состоянии. Одиночество, грусть, предчувствие счастья, ощущение грандиозности мира – все смешалось в этих рисунках.
Как истинному романтику, ему важно запечатлеть в природных ландшафтах движения человеческой души. Он не пишет «натурных» видов, но в любой его композиции всегда ощутимо нечто реально увиденное и прочувствованное, будь то «Пейзаж с грозой», «Пейзаж с путником» или «Пейзаж с бурлаками».
Но особенно лирически проникновенен «Пейзаж с рекой в лунную ночь» (ок. 1811), передающий взволнованно-тревожное, взыскующее умиротворения состояние художника. Возникает довольно сумрачный рисунок на коричневой бумаге и с мелом, высветляющим небо и реку (бумага коричневая, тушь, перо, итал. кар., мел, ГТГ). Отдаленный храм, освещенные лунным светом река и часть неба, красиво изогнутое дерево, резными листьями напоминающее клен, – все это создает настроение молитвенной тишины, обращенности к универсуму. Пожалуй, впервые в творчестве художника с такой силой зазвучали любимые романтиками метафизические мотивы, возникло внимание к таинственной ночной природе, созвучной «ночной» стороне души.
Василий Жуковский несколько позже тоже молил ночь принести душе успокоение:
Своим миротворным явленьем,
Своим усыпительным пеньем
Томимую душу тоской,
Как матерь дитя, успокой.
Подобные призывы слышны и в пейзажном рисунке Кипренского. Эти свои ночные «томления», как ни странно, он припомнит в Италии, создав серию картин в ночном пейзаже.
Тверское уединение дало стимул и для новых размышлений, и для новых надежд, и для новой грусти. Здесь завязались очень важные для его будущего знакомства. Оно также показало некую «теневую» сторону высшего света, чтобы художник не слишком обольщался. Надежды на великую княгиню Екатерину Павловну не оправдались. Пенсиона для поездки в Италию он не получил.
Ему поможет наиболее «чувствительная» из царской фамилии – Елизавета Алексеевна. Она и станет его «ангелом-хранителем», а «вечное дитя» Орест невероятно в нем нуждался. Императрицу он изобразит пером в виде женственного ангела («Ангел-хранитель», 1813)[66]. А вот большой ее портрет, над которым он работал в Царском Селе летом 1813 года (тогда же, когда и над портретом Натальи Кочубей), неизвестен. Был ли написан художником? Неясно. Впрочем, в описи вещей, оставшихся после его смерти, значится незаконченный («подмалеванный») портрет императрицы Елизаветы Алексеевны, написанный с натуры и оставленный в Академии художеств[67]. О работе над портретом императрицы художник сообщает все тому же тверскому приятелю Александру Бакунину: «Все лето жил я в Царском Селе – во дворце. Имел счастие рисовать портреты беспримерной доброты Императрицы Елисаветы Алексеевны и всех Ее окружающих; меня полюбили, а Государыне Самой угодно было меня послать в чужие краи от Своего Имени»