Орест Кипренский. Дитя Киприды — страница 19 из 29

Глава 12. Мариучча

Любовная история Ореста Кипренского – одно из самых высоких и романтических проявлений чувств в богатой коллекции русского золотого века.

Русские художники-пенсионеры в Италии боялись «долгих» отношений, которые могли изменить их «рабочий» распорядок.

Сильвестр Щедрин признается в письме к Самуилу Гальбергу из Неаполя в 1820 году (когда Кипренский не только уже встретил свою Марьючу, но и запечатлел ее в картине): «Я так боюсь девушек, как черта, боюсь влюбиться и жениться… Мне совсем нет времени ухаживать около их, но лучше, одним словом, все окончить, я совершенно отказался от всех созданий женского роду»[128].

Орест и тут оказался «Неистовым Роландом», человеком, который упорно и настойчиво преодолевал все бесчисленные препятствия, вставшие на пути его «странной» любви. Любви к девочке. Любви к иностранке-католичке (а он православный). Любви, разделенной государственными границами и монастырской стеной, за которой пребывала Мариучча, дожидаясь своего верного рыцаря. И ведь дождалась!

Среди современников Кипренского столь высокую и многолетнюю любовь к «предмету» можно встретить, пожалуй, лишь у Василия Жуковского, Александра Пушкина и Карла Брюллова.

Жуковский, кстати, тоже влюбился в девочку, свою племянницу, которой он давал уроки. Любовь была взаимной, но родные не дали согласия на брак. Тем не менее Жуковский воспевал свою любовь при жизни и даже после безвременной смерти своей возлюбленной, как это делал еще Франческо Петрарка.

Об утаенной любви Александра Пушкина, как бы «окольцевавшей» его жизнь, пишет в своей блестящей статье «Безыменная любовь» Юрий Тынянов.

Любовь Карла Брюллова к бурной и изменчивой графине Самойловой тоже достойна удивления. О ней известно мало подробностей, но все изображения Самойловой и двух ее воспитанниц, вышедшие из-под кисти Брюллова, исполнены вдохновения и страсти.

Орест Кипренский и тут уникален. Его неистовую решимость в преодолении преград на пути любви можно сравнить, пожалуй, лишь с историей художника уже XX столетия – Михаила (Ксенофонтовича) Соколова. Тот по ложному обвинению еще до войны попал в ГУЛАГ, где начал переписываться с дочерью философа и эссеиста Василия Розанова, тоже художницей. В течение нескольких лет он посылал ей в письмах замечательные северные миниатюры. А вернувшись из лагеря, совершенно больной, он все же успел жениться на своей избраннице. Осуществил мечту вопреки всем житейским обстоятельствам!

То же можно сказать и о Кипренском, в конце концов осуществившем свою «безрассудную» мечту. В борьбу за Мариуччу он вовлек и своих приятелей-художников: Гальберга, Басина, Тона. Они выполняли в Италии его поручения по поискам Мариуччи. В целом эта любовь, как мне кажется, имела для них характер «воодушевляющего примера».

Поразительное чувство собственного достоинства и «космической» важности охватившего его чувства звучит в письме художника к итальянскому кардиналу Консальви, которому он перед своим отъездом из Италии доверяет Мариуччу. Ведь она, в сущности, была такой же сиротой, как и он сам. Есть сведения, что он написал портрет кардинала, местонахождение которого неизвестно[129].

Такое письмо, возвысившееся над эпохой, сословиями, религиозными различиями, мог написать только «безумный» Кипренский:

«Орест Кипренский, русский живописец, советник Императорской Петербургской Академии, изъявляя глубокое уважение к высоким свойствам души Вашего Высокопреосвященства, молву о которых он постарается распространить в своем отечестве всем, кто только будет спрашивать его о Риме, покидаемом им в будущее воскресенье, прибегает с следующею просьбой: он желает воспитать одно нежное, грациозное дитя, прекрасное в самом его убожестве, со всею родственною нежностью и, в особенности, во всех строгих догматах католической религии. Судьба этого дитяти сильно занимает сердце Кипренского, проникнутого к бедной девочке отеческою любовью, потому более, что на мрачной и безнравственной стезе, по которой идет мать ее, и она не замедлит совратиться с пути чести и добродетели…умоляю Ваше Высокопреосвященство дозволить, чтобы девочка, достигающая четырнадцатилетнего возраста, разделила судьбу со своим благодетелем»[130].

Орест хотел отдать ее в одно из учебных заведений Парижа, где он мог бы ее навещать. Но Консальви распорядился иначе. Он оградил ее не только от беспутной матери, но и от Кипренского, окружив тайной то место, куда она была помещена на казенный счет.

Современные исследователи выяснили, что это был Приют для неприкаянных близ центра Рима[131].

Впоследствии художники-пенсионеры по просьбе Кипренского долго искали, где обитает Мариучча. Но и еще до его отъезда девочку то и дело уводила мать, постоянно требующая у художника денег. Одну из «душераздирающих» сцен встречи Кипренского с уведенной матерью Мариуччей сохранил для нас вовсе не сентиментальный Гальберг: «…она была в казарме, и кругом ее пьяные буйные солдаты; увидев своего благодетеля, она зарыдала, бросилась целовать его руки и умолять, чтобы взял ее с собой. Он сам заплакал…»[132]

«Царское дитя» Кипренский решил спасти свое «сокровище лугов» и затем жениться на бедной Золушке, сделав ее принцессой. Это было вполне в его духе. Он любил такие «превращения», подозревал в них и своего отца (реального или мнимого) Адама Швальбе. Да и сам лелеял миф о необычности своего происхождения.

Безродная Мариучча могла вознестись на самые высоты благодаря его любви и таланту. Как истинный романтик, он сосредоточил на ней все свои мечты. Уже из Петербурга он писал Гальбергу в Рим в январе 1825 года: «У меня никого ближе ее нет на земле, нет ни родных и никого»[133]. Он не лукавил. Сестра Анна, которой он помогал деньгами, в счет не шла. Духовной близости между ними не было. А как же с Мариуччей? Ведь она еще девочка! Понять суть и градус отношений Кипренского и Мариуччи помогают его письма к неизвестному, отрывки из которых приведены в биографии Василия Толбина.

Прежде чем привести эти отрывки, нужно сказать несколько слов.

В любви Кипренского много «головного», воспитанного романтической литературой, тем же «Вертером» Гете. (По дороге в Россию, заехав в Германию, Кипренский нарисует его портрет.) Тут ощутимы какие-то штампы романтического восприятия. Но не забудем, что сам художник был полноправным творцом того мировосприятия, которое впоследствии «отвердеет», обрастет штампами и будет осмеяно Пушкиным в «Онегине». Однако у Кипренского все «впервые».

К кому мог писать чрезвычайно одинокий и сдержанный в излияниях личных чувств художник? Я вполне допускаю, что это вымышленный адресат. Литературные послания «воображаемому другу»: «Ты не поверишь, как может иногда блаженствовать отец чужого дитяти – это я испытываю на себе! Полагаю, ты понимаешь, что я хочу этим выразить. Ты не можешь, ты не должен, я уверен, позабыть моей малютки, о которой я писал тебе. В настоящее время она одна соединяет в себе для моего сердца, для моего воображения все пространство времени и мира. Мне кажется, что мысль моя блещет только сквозь ее мысль, что все на свете я способен любить только после нее и только то, что она любит. Ни одного чувства, которое бы к ней не относилось, не пробегает в душе моей. Ни одного разговора не проходит, в который бы, хоть тайно, да не вмешивалось ее имя. Капризная, причудливая, кроткая, злая, повелительная, подобострастная – она и мучит и счастливит меня вместе…»

(Невольно вспоминаются заключительные строчки из блоковского стихотворения «Перед судом» (1915), где героиня характеризуется столь же противоречивыми определениями: «Страстная, безбожная, пустая, незабвенная». Единая линия романтического описания «Прекрасной Дамы», явленной в реальности.)

Первый отрывок дает мир от лица любящего, сосредоточенного на своей возлюбленной. Второй отражает позицию возлюбленной, столь же универсально-романтическую: «Как можно оставаться равнодушным, видя около себя существо, которое живет и дышит только что для меня, которому мнения мои составляют как бы правило, а желания как бы закон, которому привычки мои обращаются в наклонность, которое удовлетворяет сердце мое своею нежностью, гордость мою – своею покорностью, уверенность в истинной, нерасчетливой любви – ревностью, странною в девочке таких лет и показывающую в ней натуру, способную дойти со временем, в отношении меня, до самого высокого самоотвержения»[134].

Это «со временем» о многом говорит. Кипренский словно грезит наяву, видя не только сегодняшнюю девочку, которой он нанял для обучения наукам старого аббата, но и будущую красавицу, на которой он намерен жениться. И эти мечты окутывают юную Мариуччу ореолом красоты и тайны, а жизнь самого художника делают открытой будущему, сияющему счастьем…

Кипренский – художник (хотя его письма говорят и о литературном даровании). Портреты Мариуччи могут тоже многое сказать о его чувстве.

В «Анакреоновой гробнице» (1821) она позировала для вакханки, танцующей с Сатиром. Но картина эта утрачена. В ходе реставрации исчезла из собрания Александра Брюллова, известного архитектора, брата Карла Брюллова. Есть портрет Марьючи (как называл ее художник), написанный в 1819 году, вероятно, в самом начале знакомства. Ей в это время лет семь-восемь. И на портрете она выглядит совсем ребенком («Девочка в маковом венке с гвоздикой в руке», ГТГ). Работу, как читатели помнят, я отнесла к «итальянскому» циклу. Но, пожалуй, из всех шести картин она наименее выразительна.

Архитектор Филипп Эльсон, живший в Италии и во Франции на средства графини А. А. Потоцкой, рассказывая Гальбергу о Парижском салоне 1822 года, хвалит «Цыганку с веткой мирта в руке» и говорит о ее успехе среди французской публики («Хотя она была темна, но это было прилично»). А о «Девочке» отзывается пренебрежительно – «не то»