Орест Кипренский. Дитя Киприды — страница 2 из 29

[8].

Но ведь только Швальбе, живя вблизи Ореста, мог заметить его склонность к живописи и сказать о ней Дьяконову. Он собственноручно написал прошение (а за Анну Швальбе, неграмотную сестру художника, прошение в будущем будет писать родственник Дьяконова). Дьяконова в жизни Кипренского словно и нет, а Швальбе еще как присутствует!

Итак, какие же «мистификации» позволил себе Швальбе?

Он назвал Ореста законнорожденным[9], что существенно облегчило его судьбу и не уязвляло гордую натуру художника. Еще более существенно то, что он назвал его Кипрейским (фамилия, которая будет в Академии художеств преобразована в Кипренского). А также на год уменьшил его возраст. Обе эти «мистификации» прочно вошли в личный миф самого художника. Что касается фамилии, то после смерти Кипренского президент Академии художеств Алексей Оленин в одном из официальных писем будет недоумевать по ее поводу: «В обоих сих документах (в прошении отца и свидетельстве священника, в котором, кстати сказать, тот засвидетельствовал неверную информацию об Оресте. – В. Ч.) ничего не упомянуто о фамилии Швальбе, хотя достоверно известно, что отец Кипренского имел это прозвание»[10].

В самом деле, раз уж Швальбе назвал Кипренского законнорожденным, а священник Петр Васильев это подтвердил, то он вполне мог бы дать Оресту свою фамилию. Но была названа совершенно другая, явно выдуманная фамилия, которая сразу и навсегда отделила Ореста от всех прочих детей Швальбе (трех сестер и брата) и вкупе с именем античного героя намекала на какую-то таинственную связь с древнегреческой богиней любви, часто именуемой Кипридой. Тут можно вспомнить, что и Александр Герцен, незаконный сын помещика Ивана Яковлева, получил свою фамилию от немецкого «сердца» (Herz). Может быть, на смене фамилии настаивал бригадир Дьяконов, даровавший мальчику свободу, о чем есть его свидетельство? (Единственный правдивый документ из трех, представленных в Академию художеств.) И тогда снова возникает мысль о его отцовстве.

Так или иначе, Кипренский будет твердить приятелям-художникам, что у него из родных никого нет – в точном соответствии с намеченной Швальбе его «отдельностью». И в то же время исправно посылать пенсион сестре Анне Швальбе, которая после его смерти даже предъявит право на наследство. Интересно, что архитектор Ефимов после смерти Кипренского писал из Рима В. И. Григоровичу: «…он не только не упоминал никогда о своей сестре, но еще говорил, что он не имеет никаких ближайших родственников»[11].

По примеру Адама Карловича (или Карповича, как тот называет себя в прошении) Швальбе Кипренский изменит фамилию своего подлинного или мнимого отца, назвав его в католическом брачном свидетельстве Адамом Копорским[12]. Это «переименование» тоже указывает на некий миф, который роился в голове художника в отношении Швальбе. Он видит его не крепостным крестьянином, а родовитым господином, давшим имя своим владениям – Копорью. К этому мифу мы еще вернемся, а сейчас о тех мифах, которые породило в жизни Кипренского уменьшение в прошении его возраста. Там оно, очевидно, было связано с желанием скрыть факт незаконнорожденности и боязнью, что мальчик не пройдет в Воспитательное училище при Академии художеств по возрасту.

Но Кипренский, судя во всему, воспринял это как некое руководство к действию. Он так и будет впоследствии скрывать или сильно преуменьшать свой возраст. Даже на его могильной плите возраст указан с ошибкой на пять лет. А в документе о принятии католичества Кипренский преуменьшил свой возраст на целых восемь лет[13].

Итак, мифы, которые создал Адам Швальбе, нашли творческое продолжение в личном мифе Ореста Кипренского. И особенную роль в этом мифе, как мне представляется, играет фигура самого Швальбе, редкостно загадочная даже для нас. Очевидно, что и для Кипренского она таила неразрешимые загадки. Каким образом лютеранин с немецкой фамилией стал крепостным русского помещика? Видимо, Кипренский, попавший в Академию художеств шестилетним ребенком и редко отпускаемый начальством на свою мызу Нежинскую в далекое Копорье, задавался вопросами о судьбе рано умершего Адама Швальбе (годы его жизни предположительно 1742–1807). Фантазировал и сочинял его и свою историю.

Есть общеевропейский бродячий сюжет о подброшенных в простую семью царских детях. Так, младенец Парис, сын царственных родителей, по причине «дурного сна» матери был оставлен в лесу на горе. Его вскормила медведица, а воспитали пастухи.

Орест Кипренский, судя по всему, с детства ощущал себя таким неузнанным царским сыном, принцем инкогнито. Но и крепостного «дворового человека» помещика Дьяконова – Адама Швальбе – он видел каким-то королем в изгнании.

И вот теперь самое время вернуться к поворотному произведению молодого художника, определившему его судьбу портретиста, – «Портрету Швальбе» (1804, повтор – 1828). Этот портрет не только пластическое откровение, но и какое-то внезапное откровение о самом Швальбе. Ему в это время шестьдесят два года. Автор словно бы проговаривается о том, что бродит в его мыслях.

Художник пишет его, используя как образец рембрандтовский портрет, который тогда считался портретом польского короля Яна Собеского. Сейчас он называется «Портретом польского дворянина». Тогда он находился в Эрмитаже, а сейчас в Вашингтонской национальной галерее[14].

Швальбе изображен, как и рембрандтовский герой, в медвежьей шубе и с палкой-жезлом в руке. Но костюм короля богаче благодаря меховой шапке с золотым украшением и золотой цепи с подвеской на шубе. Персонаж Рембрандта могуч, горделив и яростен. В его ухе поблескивает жемчужная серьга – свидетельство некоторой авантюрности характера. А вызолоченный на рукоятке жезл – знак власти и силы.

Шуба Швальбе попроще, но тоже явно не крестьянского вида. И само его высветленное лицо, с непокрытыми полуседыми волосами и каким-то вопрошающим взглядом, выдает глубоко скрытую драму, внутреннюю бурю, которая подчеркивается крепко сжимающей палку ладонью, сжатой в кулак. Швальбе – скрывающийся король, переживший какие-то сильные потрясения, но сохранивший ту чистоту и детскость, которые Кипренский будет всю жизнь ценить.

Интересно, что уже в этом юношеском портрете Кипренский выйдет на тот уровень оригинального «стилизаторства», когда чужое претворяется в свое и помогает выразить затаенные чувства и мысли. Он по-своему видоизменяет живописную и смысловую «партитуру» рембрандтовского портрета, что будут делать художники уже иного времени, конца XIX и начала XX века: Эдуард Мане, Пабло Пикассо, Сальвадор Дали, Валентин Серов, Константин Сомов и многие другие. Его рывок в сторону портрета и блестящий результат в самом начале представлялись столь удивительными, что один из первых его биографов, Владимир Толбин, сделает его учеником известного портретиста Левицкого[15].

Мифологизация личности Швальбе давала почву для создания собственного мифа. Кипренский всю жизнь будет неким «звездным мальчиком», неизвестно как залетевшим в чужую ему среду. Все это вызовет в будущем злобные толки о какой-то немыслимой его гордыне. «Самолюбию Кипренского не было меры», – писал один из его недоброжелателей Федор Иордан[16]. Определит его отношения с собратьями-художниками и с сильными мира. Он ведет себя и с королями как равный.

Известен такой эпизод из жизни Кипренского в Италии. Однажды баварский король, не застав художника дома, оставил записку, подписав ее своим именем. Кипренский, в свою очередь, не застав короля дома, подписал записку фразой «Король живописцев».

Но еще до того, как он стал живописцем, чувство необычности его судьбы и происхождения прочно в нем укоренилось. Но он, как и Швальбе, хранил свою тайну…

Глава 2. На просторах мызы Нежинской

Ореста отпускали туда из академии очень редко. И все же, кажется, он ощущал эти места родными. Недаром впоследствии он напишет портреты не только своего соседа по Копорью, живущего в поместье Котлы К. И. Альбрехта, но и весь «куст» его родственников – его деверя (мужа сестры жены) М. В. Шишмарева, сестру жены Е. С. Авдулину и прочих. Причем с портретов Шишмарева и Авдулиной он сделает авторские копии, как сделал еще только с портрета Адама Швальбе. А Альбрехт изображен на фоне речного пейзажа, напоминающего художнику о Копорье.

Можно сказать, что ему повезло, что родился он «на природе». Для художника-романтика это было особенно важно, и «природные» штрихи и детали, а также общее «космически-природное» ощущение мира прочно войдут в его портреты. А в альбоме 1807 года есть несколько простых рисунков сельской жизни – вид из распахнутого окна, незамысловатый крестьянский двор…

Однажды, приехав на каникулы, он шепнул сестрице Анне, что он вовсе не крестьянин и не отсюда… Анна тут же поверила и ходила за ним по пятам, глядя с восхищением. Он и в самом деле очень отличался от них всех. Он был темноволосый, курчавый, легкий и белозубый. А они все русые и поплотнее сложением. Словно и вправду королевич из незнаемых земель. (Замечу от себя, что такого рода детские фантазии достаточно распространены. Их можно встретить, к примеру, еще у одного блистательного художника уже XX века – Кузьмы Петрова-Водкина, родившегося в простой семье волжского грузчика в городе Хвалынске. Вот он в детстве признается другу Вове: «…ты должен знать, что я не тот, за кого ты меня считаешь, – я только укрыт, усыновлен в Хлыновске… Моя родина далеко отсюда»[17]. Если уж у маленького Кузьмы были такие фантазии, то у мальчика Ореста было для них гораздо больше оснований.)