Орест Кипренский. Дитя Киприды — страница 5 из 29

Но в целом в годы обучения в Академии художеств Кипренский вовсе не блещет. И не это ли противоречие между его внутренним ощущением «звездности» и скромным положением «академического недоросля» спровоцировало его на совершенно безумную выходку?

13 марта 1799 года, в день своего семнадцатилетия (в академии он считался шестнадцатилетним), отпущенный «для свидания с родными» молодой Кипренский оказывается на петербургском вахтпараде и там кидается к императору Павлу I с глупейшей просьбой – взять его на военную службу. Он «утруждает» государя-императора в совершенно неподходящее время и в неподходящем месте. Надо знать, что такое был для того времени вахтпарад. Современник-военный писал о них: «На неизменный, неизбежный вахтпарад шли, словно на лобное место. Никто не знал, что ждет его там: повышение или, наоборот, лишение всех чинов и выключка из службы, высочайшая похвала или арест»[28].

Эту атмосферу «шагистики» и «трепета» очень точно подметил Александр Бенуа в своей стилизованной под XVIII век графической работе «Парад в царствование Павла I» (1907, ГРМ, бумага на картоне, гуашь, акварель).

Парад проходит в Петербурге на фоне недостроенного Михайловского замка (где Павел будет потом убит). Хлопья падающего снега не в силах помешать неукоснительному порядку, стройности рядов застыло-вытянутых фигур солдат и офицеров, за которыми пристально наблюдает сидящий на коне император.

И вот этот уже почти ритуальный порядок нарушает какой-то юнец, недоучившийся воспитанник Академии художеств! Первый опыт общения «звездного мальчика» Ореста с царями!

Попробуем представить, как это могло произойти.

Император Павел стынет в легком мундире на мартовском ветру. От подбитой мехом шинели, предложенной камердинером, он с раздражением отказался. Сидит на белом коне несколько в стороне от плаца и высоко задирает маленькую голову в треуголке, чтобы все обозреть. Лицо его багрово от ветра и яростно. Свита держится от него на почтительном расстоянии из страха его прогневать. Неожиданно круг свиты прорывает какой-то юнец, за которым гонится разом несколько солдат. Он тоже в легком малиновом мундирчике, но Павел не может припомнить, что это за мундир. Вроде бы не военный? Юнца пытаются оттеснить от императора, но тот приманивает его капризным движением руки.

– Какого звания?

– Я – живописец из Академии художеств.

Юнец задыхается от бега, но не от страха, что приметливый Павел отмечает с удивлением и некоторым удовольствием.

– Как звать?

– Орестом Кипренским.

– По какой ко мне столь срочной надобности, что нарушил военный строй?

– Хочу стать военным, ваше императорское величество, позвольте!

Павел задирает голову еще выше и смотрит на Ореста. Какое-то чудное имя – Орест. Курчавый, ладный. Хорош! Может, грядущая слава России? Или в кандалы? По этапу за своеволие? Но лицо юнца горит таким воодушевлением, что Павел поневоле вспоминает свои юные годы – тоже не был паинькой, куролесил вовсю! Он делает знак дежурному офицеру. Тот мигом подлетает, свирепо глядя на Ореста. Сейчас он его!

– Отвесть назад в Академию художеств, – высоким придушенным голосом кричит Павел, задирая голову совсем уже к небесам. – Слышал меня? Немедленно отвесть и пожурить!

Ореста хватают два солдата и волокут к обер-полицмейстеру, который и препровождает его назад в стены академии. Император и академист-живописец остаются довольны друг другом. Павел растроган нахлынувшими воспоминаниями и своей внезапной приязнью к мальчишке, а тот всю дорогу нервно хохочет, отпугивая прохожих, косящихся то на него, то на обер-полицмейстера, его сопровождающего.

На следующий день на собрании совета академии обер-полицмейстер Лисаневич доложил о недолжном поведении академиста Ореста Кипренского на вахтпараде, и было решено сделать ему при собрании всех учеников выговор[29].

И только-то? Поистине легко отделался! Приятель Ореста художник Самуил Гальберг впоследствии объяснял поведение молодого Кипренского его влюбленностью в некую красавицу, о которой говорили, «что ей лучше нравятся военные и вот наш Орест захотел быть ее рыцарем»[30].

Но мне кажется, что разгадка лежит глубже. Не только любовь, но и желание испытать себя, попытка изменить привычный ход жизни и напрямую встретиться с императором. И тут «магическая аура» Ореста явно подействовала.

В Академии художеств слава «оригинала» за ним теперь прочно утвердится. А в будущем будут называть и вовсе – безумным. Но романтики и хотели выделяться из толпы.

Поразмыслив, юный Орест придет к выводу, что император правильно распорядился его судьбой. Или это сама судьба так им распорядилась?..

Интермеццо

Очень мало фактических сведений о жизни Ореста Кипренского до его первого отъезда в Италию 14 мая 1816 года. Конечно, можно заполнить эти лакуны всевозможными историческими событиями и анекдотами. Но Кипренский как-то мало и не бурно реагировал на события истории, словно бы наблюдая, но не участвуя. Среди его окружения встречаем людей самых разных политических убеждений. Тут и будущие декабристы – юный Никита Муравьев, Николай Тургенев. Сосланный из Литвы, революционно настроенный поэт Адам Мицкевич. Аристократическая либеральная знать – приятель Пушкина поэт Петр Вяземский. Консерваторы – граф Хвостов и переметнувшийся из «новаторов» в «архаисты» Сергей Уваров. Особы царской фамилии, которые Оресту покровительствовали (великая княгиня Екатерина Павловна, супруга Александра I Елизавета Алексеевна).

Причем он как бы не замечает политических и социальных разногласий своих приятелей и моделей. Его оценки основаны на чем-то другом. Его вдохновляет мальчишеская горячность юного Никиты Муравьева, в дни отступления от Смоленска бежавшего из дому на войну «в гороховом сюртучке»[31].

В графическом портрете 1813 года художник выделяет, оставляя почти без штриховки, его светлое юношеское лицо. А вот либеральный князь Вяземский его чем-то явно раздражает. Графический портрет князя 1835 года нарисован виртуозно, но без малейшего тепла. Кипренского не смягчило даже то обстоятельство, что князь недавно потерял (в той же Италии, где портрет создан) дочь, умершую от чахотки.

Иными словами, характеристики художника основаны на каких-то интуитивных «экзистенциальных» предпочтениях, а не на социальном положении или политических взглядах модели. Они вроде бы наивно безыскусны, но проницательны и точны. И вовсе не всегда благожелательны: Кипренский может быть и «злым».

Его письмо с описанием заграничного путешествия, посланное президенту Академии художеств Алексею Оленину летом 1817 года, где он в конце передает поклоны чуть ли не всем своим титулованным и нетитулованным петербургским знакомым[32], вызвало ироническую реплику Николая Тургенева, зафиксированную в его дневнике: «1817 год… 11 ночи. Теперь читали мы письмо Кипренского из Италии и смеялись странности описания путешествия и поручения поклонов»[33].

Но эти «поклоны», как мне представляется, вовсе не лесть и не тщеславие «хорошими знакомствами». Кипренский горяч, порывист, даже несколько наивен и не этикетен в своем поведении, но он не льстив. Он искренне восхищается Елизаветой Алексеевной, которая оплатила его поездку в Италию, он полон воодушевления по поводу «прекрасного начала» Александра I. Его отношения с «сильными мира» не формально казенны, а личностны. Ведь и его «видят в лицо», а не причисляют к безликой толпе.

Поэтому мне представляются несколько политизированными и выпрямленными характеристики художника, данные Яковом Бруком: «Кипренский – патриот и государственник. Он убежден, что живет в лучшей стране и в лучшее историческое время, горд, “что родился русским” и пребывает “в счастливый век Александра I и Елисаветы несравненной”. Он полон патриотического одушевления, размышляя о мощи российского государства, и не приемлет химерических мыслей о вольности и свободе…»[34]

Художник явно не вписывается в такие жесткие определения, как «патриот» и «государственник». Его политические представления, как у многих романтиков, достаточно размыты, ориентированы на личные пристрастия, на интуитивные представления о красоте и правде. На какие-то почти «детские» мысли о своем, родном, душевном, искреннем.

Романтики вообще часто видели конкретную реальность сквозь призму «вечного» мифа. Недаром Мандельштам написал о Константине Батюшкове, принимавшем участие чуть ли не во всех военных кампаниях своего времени, как о человеке, у которого на часах всегда стояла «вечность»:

Который час, его спросили здесь,

А он ответил любопытным: вечность!

Нет, не луна, а светлый циферблат…,

1912

Ведь и сам Орест Кипренский, задумав уже после смерти Александра I воплотить его противостояние Наполеону, изобразил это противостояние в мифологической и аллегорической композиции, где Аполлон поражает Пифона.

Все слишком конкретно-политическое романтическим сознанием затуманивалось, углублялось и поэтизировалось мифологическими ассоциациями, личностным подтекстом. В свой картон Кипренский включил фигуру крылатого существа, не то Эрота, не то ангела, которого он писал со своей Мариуччи. Тем самым он его «утеплял». Но к Мариучче мы еще неоднократно вернемся.

Поэтому мне представляется гораздо более обоснованной позиция Валерия Турчина, видевшего в письме Оленину приметы романтизма и свободы: «Его послание из Рима надолго запомнилось… Дух свободы, которым были окрылены переживания художника, запал людям тревожных десятилетий в душу»