[35].
Запомнилось оно и Александру Пушкину, который в 1821 году был сослан Александром I на юг за «вольные» стихи. Он вспоминает о письме Кипренского в 1823 году, еще находясь в ссылке. Надо сказать, что в эпоху Николая I внутреннее стремление Кипренского к свободе будет только усиливаться. Но он уже не сможет его прямо выражать.
Такая же «размытость» наблюдается в его отношениях с враждующими литературными «станами». В Петербурге он дружественно относится и к архаистам, и к новаторам (если воспользоваться терминологией Юрия Тынянова). Он близок к Крылову и Гнедичу, но и к Жуковскому и Батюшкову. К «важным» членам «Беседы любителей российской словесности» и к «легкомысленным» поэтам, шутливо их осмеивающим в своем пародийном «Арзамасе».
Он смотрит глубже, у всех берет то, что ему нужно. И классическую гармонию архаистов, и импровизационную легкость новаторов-романтиков.
Он – разный, он изменчивый, он хочет удивлять и обновляться.
Характеристики в его портретах Василия Жуковского и Сергея Уварова (оба – члены «Арзамаса») будут зависеть от личных качеств моделей, а не от их литературных или политических пристрастий. В молодом Уварове, будущем реакционном министре просвещения, он безошибочно угадает желание «играть роль», «позировать», что поклонника «естественности» Кипренского не могло не отталкивать.
А чины? Может быть, он хотел продвинуться по карьерной лестнице? Но ведь уже в детстве этот мальчик, родившийся в семье крепостных, возомнил себя кем-то вроде подброшенного царского сына. Что может быть выше и слаще этого?
В 1831 году в возрасте сорока девяти лет он наконец «дослужится» до звания профессора исторической и портретной живописи 2-й степени, что соответствовало чину 7-го класса и давало личное дворянство Российской империи.
Но зачем личное дворянство человеку, который с царями общается «на равных»? Художник Александр Иванов после смерти Кипренского писал из Рима отцу: «Кипренский не был никогда ничем отличен, ничем никогда жалован от двора, и все это потому только, что он был слишком благороден и горд, чтобы искать этого»[36]. Он мыслил себя, как Пушкин, числившимся «по России», а не в пределах чиновничьей Табели о рангах.
С таким ощущением личной свободы, как у него, можно сравнить только поведение Карла Брюллова, которому уже было на кого равняться – на Ореста Кипренского.
Оба выше всего ценили творческую свободу и человеческие чувства. Их стержнем, как почти у всех романтиков, была любовь. Карл Брюллов всю жизнь любил изменчивую и непостоянную графиню Юлию Самойлову, изображая ее и двух ее воспитанниц во вдохновенных портретах («Портрет Юлии Самойловой с воспитанницей Джованниной Пачини и арапкой», 1832–1834, «Портрет Юлии Самойловой, удаляющейся с бала с воспитанницей Амацилией Пачини», 1842).
Его вдохновляла зрелая женская красота, сильная и свободная женщина, ставшая в свете «беззаконной кометой».
Орест Кипренский очень долго искал свою «настоящую» любовь (а для романтиков в этом есть некоторая метафизическая подоплека, тайный рок), остановив свой взор на бедной итальянской девочке Мариучче, которую он бережно воспитал. В этой любви проявилось то его особое пристрастие к «детскому», непосредственному, естественному, о котором мне уже приходилось писать. За свою Мариуччу ему пришлось долгие годы упорно бороться. Такой же борьбы потребовала и пенсионерская поездка в Италию, которая от него постоянно «уплывала».
Все это закаляло характер, делало художника упорным и решительным, преодолевающим гнездящиеся в глубине души «раздвоенность», расслабленность и нерешительность. Ведь он хотел стать гармоничным, хотел преодолеть «несчастливство» и упадок духа, что, к примеру, его приятелю, поэту Константину Батюшкову, сделать не удалось. Того погубила внутренняя «раздвоенность», ввергла в безумие.
А вот Орест Кипренский… Но продолжим наш рассказ.
Глава 4. Вокруг усадьбы Успенское
Успенское – это загородное имение под Старой Ладогой приятеля Ореста Алексея Томилова. Пишу «приятеля», хотя отношения вырисовываются не столь простыми, а с годами, кажется, и вовсе пришли к обоюдному охлаждению. Здесь важно подчеркнуть, что «звездное дитя» Орест не был в имении богатого Алексея Томилова «нахлебником» или случайным гостем. Он общался с хозяином на равных, что было необходимым условием любого его пребывания в домах знати. Его звали, а не он напрашивался.
Алексей Томилов был года на три старше Ореста, масон высокой степени, как и А. С. Строганов, А. И. Корсаков, князь Иван Гагарин. Артиллерийский офицер, который как-то рано, перед самым началом бурных военных событий, захвативших Россию, успел выйти в отставку. Это случилось в 1808 году – ему всего-то двадцать девять лет! За год до этого он унаследовал Успенское – имение под Петербургом, куда часто будет приезжать Орест. В том же 1808 году хозяин имения женится. Год судьбоносный! Алексей Томилов – из разряда любителей и знатоков искусства. В его собрании едва ли не все офорты Рембрандта. Он и сам не прочь «побаловаться» искусством. Но во всех его «опытах» виден безнадежный дилетантизм.
Сравнительно недавно Светлана Степанова атрибутировала повтор рисунка Александра Орловского «Монголы» (1808) как работу Алексея Томилова. Причем о работе не художника-профессионала, а любителя говорит сбивчивость форм[37].
Занимался Томилов и офортом – под руководством Ореста Кипренского. Существует совместный офорт Кипренского и Томилова, причем, несмотря на то что на самом офорте Кипренский карандашной надписью шутливо подбадривает ученика, рисунок того «сбит, схематичен» и в целом «полупрофессионален»[38].
Прежде чем написать о первом портрете Алексея Томилова работы Кипренского (1808) (всего их будет три), задумаемся: а как выглядел или как хотел выглядеть сам молодой Орест?
Известно, что романтики любили автопортреты. Но у каждого из них был какой-то свой подход к этому жанру. «Проторомантик» Рембрандт будет искать в своем облике все новые, удивляющие его самого черты, переносить себя в иные эпохи, наряжаться в разные костюмы. То он в восточном тюрбане, то в шляпе с пером, а то в простой, с неровными краями, белой повязке на голове. Подобную повязку можно обнаружить в графическом автопортрете художника уже совсем иной эпохи – Михаила Соколова, узника сталинских лагерей, продолжавшего и там рисовать. Повязка отличала его от остальных заключенных, была знаком неутраченного артистизма.
Любил писать и рисовать свои автопортреты Карл Брюллов, младший современник Кипренского, очень чутко улавливая внутренние перемены, отразившиеся в чертах лица. То он живой юноша, то его черты горделиво застывают, словно выбитые на медали, то он разочарованный и полный внутреннего трагизма «герой времени», как на знаменитом автопортрете 1848 года.
А что же наш Орест?
Рассказывают, что он с юности был хорош собой и тщательно следил за своей внешностью, что отличало его от очень «не светских», не умеющих «общаться с дамами», да и просто несколько «диковатых» академистов, усвоивших «мужскую», почти монастырскую атмосферу Академии художеств.
Поэтому «лоск» Кипренского многим из них не нравился. Даже доброжелательно к нему настроенный скульптор Самуил Гальберг пишет: «Орест Адамович Кипренский был среднего росту, довольно строен и пригож, но еще более он любил far si bello («прихорашиваться». – В. Ч.): рядился, завивался, даже румянился, учился петь и играть на гитаре и пел прескверно! Все это, разумеется, чтобы нравиться женщинам»[39].
Для высокообразованного и «скромного», как аттестует его скульптор и историк искусства Николай Рамазанов[40], Самуила Гальберга забота о внешности и желание нравиться женщинам кажется странным, почти чудаческим.
Но ведь недаром Кипренский был «звездным мальчиком»! Он и должен был удивлять «скромных» академистов.
В этой связи странно, как мало автопортретов Кипренского до нас дошло. Притом что даже и дошедшие подвергаются сомнению: автопортреты ли это и Кипренский ли их автор. Положим, такого рода сомнение возникло в связи с «Автопортретом с кистями за ухом», которого мы касаться не будем[41]. Не слишком похож на Ореста и юноша, изображенный на «Портрете неизвестного в шейном платке» (ГРМ, 1808), который прежде считался автопортретом художника.
Но тут я должна сделать одно важное замечание. По сути, у романтического художника любой мужской портрет – в той или иной мере автопортрет. У Ореста Кипренского в этом смысле были свои явные предпочтения, модели, с которыми он хотел внутренне и внешне отождествиться. В разные годы его «идеальными» двойниками были то поэт Константин Батюшков, то раскованная молодежь из семейства Дюваль, то Александр Пушкин… Все курчавые, невысокие, бурные, внутренне свободные.
Мне кажется, что одним из первых таких «двойников» стал юноша в шейном платке, написанный в 1808 году. Юноша с выразительным красивым лицом, с курчавой шевелюрой, с мягким, но одновременно полным энергии взглядом – это какой-то идеальный Орест, Орест, ставший военным, Орест, которому ответили на чувство…
Тут возникает то ощущение душевной гармонии и просветленности, которое Орест повсюду жадно искал. Что-то ускользающее, «рокотовское», но одновременно горячее и детское есть в этом портрете.
И эти горячность, искренность и детскость пройдут через всю его жизнь, станут «родовыми» знаками его портретов. Не в этом ли проявилось его пристрастие к масонам, о котором пишет Яков Брук? В самом деле, дворяне-масоны его с юности окружали.
Масоном был граф Александр Сергеевич Строганов, президент Академии художеств как раз в те годы, когда Кипренский в н