Меня настигало, настигало — и настигло. На сей раз удар неведомого был плавен. Я ощутил его, как поднимающуюся до подбородка и выше теплую ласковую воду. Но я слишком хорошо знал коварство этой ласки.
О, Эжени!
А Кролик сидел против меня и наблюдал, кажется, даже с любопытством. Ничего не предпринял, хотя вполне мог. Что меня, разваливающегося на куски, было опасаться?
Но он только смотрел, не шевелясь, и мне почудилось, должно быть, в глазах его светлых — сострадание.
Все остается на местах, а Кролик стремительно сжимается, уменьшается до размеров пластмассового голышка-куколки. Ах, какой же ты маленький, Кролик. Давай-ка мы тебя еще подсократим. Во-от, уже не виден из-за стола. Отправляйся-ка ты на самую верхнюю полку, дальнюю. Черт, отчего я начинаю чувствовать к нему персонально необъяснимую симпатию? Во-о, задвинули тебя, там и сиди.
Я задвигаю корчащуюся фигурку толстым томом словаря и зажимаю уши. Каким синим голосом он кричит! Чего он хочет? Нет, это не синее, это черное. Красное и черное. Классика, уже было, но ведь опять есть, и что мне с этим делать? Кролик глядит мне в глаза с верхней полки. Кротко и устало. Он множество раз видел такое.
Удар! Ярко-белым бьет упавшая шишка в крышу. Вон с той, за левым углом Дома гигантской ели. Это включилось мое особое зрение. В дупле копошится не добитая совой мышь с переломанным хребтиком. Мышь кисло-сладкая на первый взгляд. Щелк. За два оврага отсюда худой весенний заяц попал в петлю, поставленную мной неделей раньше. Взвизгивает, сжимается сердце, маленькое темненькое сердечко, дрожащее, когда сдергиваешь горячую шкурку. Зайцы правда кричат, как дети, если не успели удавиться в хромистой проволоке, из которой петля. Меня тоже жрали живьем — и ничего…
Бац! Я пройду по потолку, он притягивает меня, медленно перетекая вместе с силой притяжения. Заваливаются стены с фальшивыми книжными полками, как, в аттракционе «Заколдованная комната», а мы смеемся с Ежичкой и бежим, бежим…
Он тряс меня за плечи, перетащил на топчан и все хотел отвести от глаз мои намертво прижатые ладони.
Очнувшись и остервенело массируя точки на руках, я все боялся, что он сдуру вкатит мне какое-нибудь быстродействующее. У него наверняка имелось.
— Ничего. У меня бывает. От свежего воздуха. — Я сообразил, что продолжаю говорить ерунду.
«Синестезия — смешение в мозгу данных, поступающих от внешних рецепторов. Характеризуется невозможностью пациентом адекватно воспринимать, оценивать и реагировать на окружающий мир».
Я не мог саркастически не посмеяться сквозь боль: что-что, а точные формулировки — это по нашей части. Название-то подобрать я могу…
Сквозь уходящий звон в ушах я вдруг услышал, как голос Кролика произносит размеренно, будто метроном:
— Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. — Пауза и по новой: — Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. — Пауза. — Вспышка..
А, ну-ну, подумал я. Гипнотизер хренов. Старайся. Меня даже отпустило скорей, чем я думал.
Проклятый Кролик! Проклятое виски! Как я мог забыть, как теперь действует на меня алкоголь? Даже в детских, «пионерских» дозах.
Я не знаю, что со мною происходит, что стало происходить со мной здесь, в Доме. Усилилось многократно, так вернее будет сказать, ибо кое-какие вещи происходили и прежде. Касались краем. Слышались отголоском. И только тут, в затерянном в тверских лесах доме, что с самого моего первого взгляда сделался для меня Домом с большой буквы, охватили меня, убежавшего, и сам я не знаю теперь, так уж случаен ли был мой смятенный выбор тогда, почти четыре года назад.
Забытый кордон с продающимся домом я нашел в западной части области, в заболоченных моховых лесах. Отсюда вытекали крошечные ручейки, чтобы потом стать настоящими реками, расходящимися к трем морям. Сюда не вели проходимые дороги. В топь уходили деревни с одной-двумя бабками, и осинник, такой густой, что не протолкнуться, толщиной с руку, пробивал уходящие вслед за деревнями брошенные узкоколейки. Впрочем, уж для Тверской-то, обжитой и обустроенной области, это, конечно, было редкостью, я понимал. Но именно здесь мне открылась за годы нехитрая истина, что вовсе не обязателен необитаемый остров за тысячу миль. Что медвежьи углы, где можно относительно полно забыть о роде человеческом, находятся на удивление неподалеку. Что так просто, оказывается, если не порвать, то до предела истончить связующие нити.
Настигшая синестезия расщепляла вкусы на запахи, а звуки на цвета Я уже не говорю о зрении. Вдруг я делался способен считать волоски на крыле мухи или заставить заднюю стенку комнаты в Доме уехать за горизонт. Слышал собак в ближайшей (без магазина, пять километров) деревне, потом — «железку» за девять, а там, глядишь, смог бы уловить тайные беседы в Кремле. Если бы только сумел предварительно отсечь сумасшедший грохот мышиных пробегов под полом и вообще разделить весь этот клубок…
Это было исподтишка. И всегда наверняка. Обостряющееся в геометрической пропорции восприятие мгновенно переводило едва возникшую прекрасную картину в непереносимую для мозга, и он отключался, благословение природным предохранителям. И горний ангелов полет, и дольней лозы прозябанье…
Мне оставалось лишь надеяться, что Кролику с присными его пока что не известны эти мои новые качества. Ведь он прибыл сюда вовсе не за этим.
— Возьмите на полке вторую лампу, зажгите. В этой сейчас кончится керосин.
Кролик повиновался. Керосина у меня вообще немного, но черт с ним, после сегодняшней ночи, думаю, мне тут больше не жить.
— Когда, говорите, пленочку-то отсняли?
— На прошлой…
— Вранье! Я три недели от Дома ни на шаг. А вот дней двадцать или чуть более того, снег еще не сошел, приходил ко мне мужичок-охотничек, да. Просил помочь с застрявшим «шестьдесят шестым». Я еще подумал — что я ему, трактор? Это ж надо, по самую кабину вездеход уделать только затем, чтоб выманить меня на целый день. И помог же я. По уши в ледяной глине притащился, как не простыл только. А откопал.
— Заплатили они?
— Ага. На хлеб хватило. Я как раз недели четыре хлеба не ел.
Закончив возиться с лампой, Кролик обошел комнату по периметру, позаглядывал во всякие углы. Ободрал отставший кусок обоев возле печки, по-хозяйски сунул в общую кучу растопки. Потрогал ходики на стене, отбрасывающие тень. Я не заводил их с момента вселения: зачем?
— Представляю, как вы намучились с переездом.
— Да было-то… Три десятка коробок с книгами, чемодан. Да что на себе.
— Да-да, я знаю, — рассеянно покивал он. — И еще ваш письменный стол. Двухтумбовый такой, старинный. Кстати, где он?
— В первую зиму у меня тут был военный коммунизм.
— В смысле?
— Ну, тогда тоже топили мебелью. Дров не было.
— Гм, я полагал, живя в лесу…
— Лес — это еще не дрова. Тем более — сухие дрова.
Я невольно вспомнил, как лежал под пошедшим «не туда» срубленным огромным стволом. В сапоге от сорвавшегося в последний момент топора хлюпало, а в башке шальная мысль: если не выберусь, лисы первым делом обгрызут уши и щеки, у живого даже. Три недели потом не мог вздохнуть с поломанными ребрами, замерзал в нетопленом Доме, и вокруг — ни дровины сухой, два месяца дождей, «гнилая» осень. Моя первая осень тут… Вон там это было, в двух десятках шагов позади Дома, да.
Кролик повел бровью, а я подумал, что знаю, как по-латыни «заяц». «Кролик» не знаю, а «заяц» — вспомнил. «Лепус», вот как. Лепус асфальтус, нате вам. Мы же обозвать всегда сумеем.
— Я что-то не заметил на корешках книг знакомой фамилии, — сказал Кролик, стоя ко мне спиной. — Или они тоже… жертвы военного коммунизма?
Вот это был еще один настоящий вопрос! И задал-то он его с этакой видимой иронией, чуточку как бы панибратствуя. Мол, мы-то с вами понимаем.
…Как же, как же, читал, читал! У меня вообще все ваше, что издавалось, собираю вас, да, хе-хе… Очень! Особенно это… «Снег». Нет, «Пурга», ну что-то в этом роде. Это — да! А чего ж сами на полочке не держите, как же так? Да я бы на вашем месте…
Да уж, кто-нибудь на моем месте… но оно уже занято. Мною. Хотя, видит Бог, поменялся бы с кем и на что угодно.
— Там же, — сказал я без всякого выражения. — В печке. Первое, что сделал, когда разобрал добро. Сжег даже сборники с крохотными рассказиками. И тащил-то сюда только потому, что свалено было все в кучу.
— Да, — сказал Кролик. — Я вас понимаю. Это не тот случай.
Разумеется, это был не тот случай, и разумеется, Кролик читал все, что у меня издавалось, и что не издавалось, и что я сам не помню — какие-нибудь черновики, которые я выбрасывал на помойку.
— Я больше не работаю. Не написал здесь ни строчки. И не напишу больше никогда. Это было мое условие.
— Да, — снова сказал Кролик. — Я помню. Но вы начнете. Это несложно. Вы сами знаете, что это несложно.
— Ни х… это не несложно! — Я редко ругаюсь вслух. Глупо потому что. — И я не начну. Вы тоже сами знаете, почему. Должны знать, по крайней мере.
И вторая лампа, выплюнув язык копоти, погасла. Там тоже не оказалось керосина. Я забыл.
— Ну, вот…
— К лучшему. Поспать хоть часика три. Первый автобус проходит в шесть двадцать, а до бетонки идти два часа. С половиной.
— Слушайте, Игорь, на кой вам сдалось покупать какой-то ворованный паспорт? Неужели думали всерьез исчезнуть?
— Я хотел забыть все. Вам не понять.
— Вы думаете?
Я перебрался на кровать, лег, не раздеваясь, он, судя по скрипам и кряхтению моего расшатанного топчана, улегся там.
— Хотите, расскажу, с чего с вами начиналось? То, что для вас до сих пор оставалось, так сказать, «за кадром»?
— Попробуйте.
В окно мне была видна полоска бледной зари. Утренней или вечерней, я отчего-то не мог сейчас догадаться. Ну да у меня тут зори сходятся.
— Когда вы впервые попали в поле зрения, это было в большой степени случайно. Девяностый год, последнее — Девятое, что ли? — Всесоюзное совещание молодых писателей. Тогда это так называлось. Проводилось силами покойного комсомола. Помните?