Ять опустился в кресло, в которое так недавно его судорожно-величественным жестом усаживал Свинецкий. Все повторялось — не было только стражи. Ну ничего, сейчас поговорим, и, может быть, все окажется ерундой. Он добродушный малый, наверняка все это шутки. Всегда можно договориться.
— Теперь слушай, что я скажу, — спокойно сказал диктатор, останавливаясь прямо перед ним. — Знаешь, кто я?
— Нет, — честно ответил Ять.
— Я Акакий Могришвили, садовник. Был садовник там, — он показал куда-то себе за плечо, — теперь садовник тут. Ты хорошо слышишь?
— Да.
— Встать! Ять встал.
— Сесть, — спокойно сказал диктатор. Ять исполнил и это.
— Встать. Сесть. Встать. Вот так, — удовлетворенно сказал Могришвили. — Хорошо стоишь, теперь сесть. Слушай еще, что скажу. Он сделал паузу.
— Какое твое занятие?
Ять понял, что назвать себя журналистом — значит подписать себе приговор. Не исключено, что новый хозяин города захочет издавать в Гурзуфе газету.
— Я филолог, — ответил он.
— Встать, — невозмутимо приказал Могришвили. — По-русски скажи.
— Специалист по языку.
— Зачем специалист по языку, когда каждый знает язык? Ты всю жизнь чужой хлеб кушал, теперь понимаешь? Что ты еще можешь?
Могу удавить тебя, подумал Ять. Но тут же понял: не может. Эти желто-зеленые глаза парализовали его.
— Могу переводить, — глухо сказал он.
— Нам не надо переводить. Пусть они наш язык учат, правильно? — дружелюбно спросил Могришвили. — Русский язык — красивый язык, богатый язык. Сейчас скажи мне: правда, что в России отменили грамоту? (Об этом Могришвили услышал, когда в январе ездил в Ялту.)
— Правда.
— Хорошо, — кивнул Могришвили. — Вот бумага, пиши. — Он придвинул к Ятю чернильницу. — Пиши разборчиво, печатно и так, как я говорю. Дикрет номер адын. Дик-рет, ти слышишь? Номер адын. С э-та-ва дня — сегодня какой дэнь?
— Двадцать пятое, — еще тише ответил Ять.
— С э-та-ва дня, двадцать пятое цифрой, каждый пишит, как слышит. Это а-би-за-тэл-на. Записал? Хорошо пишешь быстро пишешь. Но не так пишешь! — Могришвили выхватил у Ятя листок. — Это какая буква?
— Мягкий знак.
— Какой звук он делает?
— Он не делает звука, — объяснил Ять. — Он смягчает согласные.
— Согласные и так согласны, зачем их смягчать? — Невозможно было понять, шутит Могришвили или говорит серьезно. — Нам не нужны мягкие согласные, нам нужны твердые согласные. Какая это буква? Вот эта, в начале слова.
Его желтый, очень твердый ноготь упирался в слово «Обязательно».
— «О», — сказал Ять.
— Зачем «о»? Ты говоришь, ты знаешь язык. Как ты знаешь язык, если «о» и «а» не различаешь? А-би-за-тэл-на.
— Но вы сказали — писать, как слышу, — возразил Ять.
— Ты ТАК слышишь? О-бя-за-тел — мягкий знак — но? Нэт, ты слышишь а-би-за-тэл-на!
— Так слышите вы, — упрямо ответил Ять, чувствуя, что есть предел и его унижению — дальше он попросту не сможет о самом себе думать без отвращения. — Но откуда вам знать, как слышу я?
— Все будут слышать, как слышу я, — ровным голосом сказал Могришвили. — Потом словарь сдэлаим. На еще листок. Пиши: Дикрет номер адын. Дальше должен помнить. Дата, подпись. Подпись будет моя. Теперь ступай. И завтра тебя нэт. В девять проверю. Историку сказки — сам приду.
Ять вышел пошатываясь. Могришвили любовно посмотрел на декрет — первый документ гурзуфской государственности, с которого начнется отсчет новой эры. Но с введением нового летосчисления он решил подождать. Не нужно слишком много реформ сразу.
Вернулась стража, отводившая Маринелли в участок.
— Ты наберешь охрану к управе, — сказал Могришвили темному, безошибочно почувствовав, кто из двоих главный. — Будешь начальник этой охраны. Ты пойдешь со мной, — обратился он к белокурому. — Я пойду осматривать парк, ты будешь охранять меня в парке. Да, и вот еще что, носатый. — Он шутливо, но больно ухватил темного за хищный клюв. — На базаре повесишь вот это. Хватит им писать безграмотно, пусть пишут грамотно.
Он вручил темному декрет и вышел в сопровождении белокурого охранника, страшно гордого новой ролью личного стража.
Против воли Ять все ускорял и ускорял шаг, так что вниз, к дому Зуева, летел пулей. Отчего-то ему казалось, что стоит вернуться туда, на второй этаж, к которому он так привык и где был так счастлив, и все станет по-прежнему: он снова будет тот, утренний, счастливый Ять, никем еще не униженный, не предавший несчастного Маринелли (ведь это явное предательство — то, что он дал его увести), не исполнявший дурацкой гимнастики перед садовником — сесть-встать, сесть-встать, — там, в доме, безопасность и покой; и, может быть, перед лицом Тани развеются, как всегда, все химеры. Дом был пуст. Ни Тани, ни историка нигде не было. Взять не могли, нет, взять не могли — ведь убираться сказали ему с Таней, а к Зуеву диктатор назавтра собирается с визитом — не иначе диктовать «дикрет номер два», о том, что предки гурзуфцев альмеки были грузинами… Хлопнула входная дверь.
— Ять, ты здесь?! — кричала Таня. — Охрана мне сказала, что ты здесь!
— Ты была там? — в отчаянии крикнул Ять.
— Да, конечно! Я не могла больше ждать. Они сказали, что тебя выпустили. Что они там с тобой делали? Где Маринелли?!
— Со мной не делали ничего. (Он скорее оторвал бы себе голову, чем рассказал ей о гимнастике и декрете.) Он продиктовал мне идиотский декрет о том, чтобы все писали, как слышит он. У него нет другой заботы, кроме грамоты. Маринелли увели и хотят сделать оперным певцом, но сначала обещают кастрировать. Думаю, угроза пустая, но чем черт не шутит.
Снова хлопнула дверь, и на второй этаж взлетел Зуев. Ять никогда не видел его таким: смуглое лицо стало зеленым, пенсне болталось на нитке.
— Вы здесь? Вы уже знаете?
— Смотря что, — отозвался Ять.
— Меня выгоняют из дома!
— Только этого не хватало. — Ять окончательно уверился, что спит. — Когда он столько успел?
— За мной пришли с утра… эти двое ублюдков… Он сказал, что теперь здесь будет жить дуканщик.
— А Маринелли арестован, — сказала Таня.
— Да черт с ним, с вашим Маринелли! Я прожил в этом доме полжизни, куда мне теперь деваться?! Здесь библиотека, архивы, рукописи… здесь всё!
— Может, можно как-то скинуть этого урода? Кто он вообще такой?
— Он местный садовник, — махнул рукой Зуев. — Никто не обращал на него внимания. Я всегда думал, что он сумасшедший. Ходил по саду, разговаривал сам с собой…
— Неужели в Гурзуфе не осталось нормальных людей?
— Откуда?! Их тут никогда не было много… Историческое общество частью разъехалось, частью запугано… Муравлев не пустил меня на порог, Самохвалов на рынке отвернулся, как от зачумленного… Откуда все так быстро становится известно?
— Знаете, — раздумчиво проговорил Ять. — Я был у него сегодня и знаю, что, если еще раз его послушаюсь, — дальше жить не смогу. Мне дышать будет стыдно. Вы не должны завтра уходить из дома.
— А что мне делать?
— Мы запремся тут. Таня, конечно, уйдет. Мы ее отправим в Ялту за подмогой.
Таня, все это время сидевшая на плетеном стуле молча, с низко опущенной головой и холодными руками, зажатыми между колен, — вскочила и топнула ногой:
— Я никуда не уеду! Как ты смеешь отправлять куда-то меня одну?
— Ну, не сидеть же тебе в осажденном доме…
— Идиот! Я никогда еще не сидела в осажденном доме! Мы же договорились попробовать всё!
— Таня, это не шутки! — крикнул Ять. — Шутки кончились!
— Шутки только начинаются. — Она тряхнула головой, внезапно развеселившись. — Что у нас есть, кроме ружья?
— Ружье есть у Самохвалова, — тихо сказал Зуев. — Ружье он, конечно, даст, но может и донести. Я его знаю, гниловат…
— А сколько человек сможет мобилизовать садовник?
— Сколько угодно, — пожал плечами Зуев. — Если он прикажет громить дачи… или грабить дома, что поприличнее… или откроет Голицынские склады…
— Кстати! Почему их не разграбили до сих пор?
— Это последнее табу, — покачал головой Зуев. — Не забывайте, гурзуфцы — потомки альмеков. Есть запреты, через которые и они не могут переступить. Но если этот заставит… тогда последние табу полетят к черту. В городе восемьдесят лет не было ни одного убийства! — Он вскочил со стула и бешено заметался по комнатке.
— Главное — первым выстрелом положить его, — твердо сказал Ять. — Без него толпа немедленно отрезвеет.
— Да? — скривился Зуев. — Вы хотите, чтобы толпу повели на штурм эти бандиты — черный с белым?
Ять замолчал. В словах историка был резон. Неожиданно снизу, с улицы, донеслась «Марсельеза», исполняемая на языке оригинала.
— Что это?! — встрепенулся Зуев.
— Это Маринелли. Ах, черт! Что же можно для него сделать, пока эти не пошли нас штурмовать?
— Передайте ему вина! — воскликнула Таня. — Я сейчас же куплю на базаре.
— Но, может, попытаемся насчет побега? — предложил Ять. — Как-то подговорить… стойте, я сейчас.
Он спустился вниз. Дверь участка была заперта снаружи на гигантский висячий замок. Караул был теперь не нужен. Ять забарабанил в дверь. В ответ донесся град ругательств на незнакомом гортанном языке. Голос, однако, с несомненностью принадлежал Маринелли.
— Маринелли, это я! — крикнул Ять. — Откуда замок — вы не знаете?.
— Он замок с собой принес, — отозвался печальный голос Пастилаки. — Это с его склада замок, он там лопаты хранит. Ключ всегда при себе носит. Ясно, безнадежно подумал Ять. Каждый входит со своим символом государственной власти; этот пришел с замком.
— А на каком это языке вы сейчас ругались? — не удержался он. Любопытство было в нем едва ли не сильней сострадания.
— Меня научил владелец кофейни! — отвечал Маринелли. — Он утверждает, что это кавказские ругательства.
— Вы что, подумали, будто диктатор явился за вами?
— Да. Учтите, я дорого продам свою жизнь!
— Хотите вина? Я попробую передать вам через окно.