Настоящие рижские шпроты, копченая колбаска из стола заказов, салат с несуразным названием «оливье», а надо бы «жри от пуза», и чтобы сперва старый год проводить ледяной водочкой, только что из морозилки, пусть распустится алым цветком там, внутри, только не сразу… А потом горячее, и наверняка что-то мясное, какое теперь только по знакомству, да с запеченной картошечкой (ее еще купить можно), да со свежей рыночной зеленью… ну о чем еще мечтать?
Но сначала — нарядить чуть не с боем добытую елку игрушками. Это в детстве они казались волшебными, а сейчас выглядят полной дребеденью, да под вечную эту «Иронию судьбы», и чтобы мама строгала рядом этот самый оливье мелкими кубиками — каждый ведь приносит к столу, что может.
«Ирония судьбы», вот он, вечный миф о вечном возвращении, — думал Денис. О возвращении советского человека со стандартной работы в стандартную квартиру, о переходе в стандартный новый год, и какой у него номер — это подробность чисто техническая. Кто отличит 77-й от 76-го? Да даже от 71-го, если отвлечься от хитов эстрады и модных причесок? Да никто. Денис помнил, как собрались у телевизора в этой самой комнате — еще отец жил с ними — когда фильм показывали в первый раз, и он, совсем еще малыш, чуть не разревелся, когда после забавного мультика пошли какие-то дурацкие окна под снегом и песня не пойми о чем. Он-то надеялся, что мультик — надолго, часа на два, как в программе было написано!
И вот возвращается эта советская унылая дребедень каждый новый год, вернее, провожают ей каждый старый в надежде, что всё вернется, всё останется, как было, не будем мы ни стареть, ни умирать, не меняться. А вот шиш! Девяностые… Ясно про них одно: будет интересно. Хотя, кажется, голодновато, так что нажраться бы заранее этим вашим оливьём до отвала. «Какая гадость эта ваша заливная рыба!»
И ведь какие они все невзрослые, — думал Денис, — какие беспомощные, как зависят от внешних обстоятельств, эти советские винтики. Одного отправили в Питер багажом, а он даже не хочет понять, что ломает судьбу двум чужим людям и собственной невесте. Да ведь на самом деле он сбежал от нее, пусть не в Питер — сбежал в водку, в беспамятство. Ну хорошо, не запихнули бы его в самолет, привезли бы на правильную улицу Строителей — и пришла бы к нему вечером Галя. И что? А он всё одно в хлам. Романтический бы вышел новый год, ничего не скажешь… Мямля он и болтун, хоть и классно поет — голосом Сергея Никитина. И Надя эта, и Галя, и особенно Ипполит — люди, которые живут по чужим обрыдлым сценариям, им Брежнев и партком нужны, чтобы от себя в бутылку не сбежать.
А мы вот другие, — думал он, пристраивая дурацкого облезлого клоуна на прищепке на разлапистую еловую ветвь, самую представительную на лысоватом этом деревце, какое удалось ухватить на елочном базаре. Брали, правда, иные по два полулысых ствола, составляли вместе, так даже смотрелось ничего, закрывали два инвалида друг у друга проплешины … как эти Надя с Женей. А вот мы уже другие, нам ни водки, ни парткома, ни Брежнева. И ничего.
И тут же Денька понимал, что сердится не на старое и отличное, кстати, кино — на собственное одиночество. Его ни одна не ждала этой ночью ни в Москве, ни в Ленинграде. И кому ждать? Вера — она в своей вере… Она про книжки, про службы, у нее строгий пост сейчас, вот самый строгий перед самым Рождеством. О чем там вообще? А Надя… ну она, его Надя, она со своим Ипполитом законным. И ничего тут не попишешь. А просто так перепихнуться, как после дембеля на радостях было пару-тройку раз, да это вроде как пожалуйста, не обижен ни экстерьером, ни потенцией, да только… не настоящее всё это. Как елка, как оливье, как новый год.
Ой, а самое-то смешное, самое новогоднее — Ленина, Ленина-то он так и забыл тогда обратно перевернуть! В тот самый день, когда то ли вербовать его пытались, то ли просто беседовали по душам — он ушел из ветеранского клуба, оставив самый главный портрет повернутым лицом к стене. Плохо себя вел Ильич и теперь наказан.
И когда пришел туда на следующей неделе, где-то минут за десять до занятия — его не пустили. Дверь открыл аккуратный такой старичок в пиджаке с орденскими планками и начал орать с порога:
— Что это вы тут наделали, как вы посмели? Портрет перевернуть, это ж надо, какое вредительство! Вам, молодой человек, может, Владимир Ильич Ленин не нравится?!
— Не нравится, — честно ответил Денис.
Что он услышал в ответ, разобрать было сложно: и «доложу, куда следует», и «родина тебя бесплатно выучила себе на голову», и что-то даже про «убирайся в свой Израиль», хотя Денису он был ни разу не свой. Одно было ясно: в этом клубе им заниматься больше не придется ни-ког-да.
И что? И ничего. Встал у входа, собрал свою группу… и повел их в родной Первый гуманитарный, вдоль по яблоневой аллее. После обеда нетрудно было найти свободную аудиторию. От урока скандал и переход отгрызли полчаса, но урок — состоялся!
И даже, набравшись наглости, сходил потом Денис к замдекана Леонтьевой, к той самой, что по ходатайству Сельвинской спасала его три года назад от скандальной сортирной истории. И договорились, отлично договорились, за небольшую совсем арендную плату — использовать отдельные свободные аудитории во внеучебное время, даже и для лекций. Все складывалось как нельзя лучше для Университета цивилизаций и для него самого!
А сам новый год встречали в гостях, шумной, большой компанией: две проходных комнаты с широкими дверями нараспашку, три стола, составленные вместе, от дальней стены и почти до самой кухни, собранные по соседям стулья-табуретки всех мастей и такая же посуда, закуски, закуски, закуски, бутылки…
И вечные российские разговоры. Политика, искусство, политика, еда, политика, политика. И еда. И политика!
— Оливьешку мне положи.
— Студень — чудо студень! Маруся такой у тебя делает… и даже хрена к нему достали.
— Ага, хрен — главный дефицит.
— Это почему?
— Ну в какой магазин ни зайдешь — ни хрена нет…
— Довели страну, перестройщики…
— Уже смотрели «Андрея Рублева»?
— Это Тарковского?
— Ну да.
— Нет, только «Зеркало».
— И вообще правильное название «Страсти по Андрею». Это цензура вымарала.
— Ну да. Вы же знаете, в этой стране…
— И всегда так было. Фильм Тарковского ровно об этом.
— …никогда ничего не изменится.
— Как бы то ни было, а уезжать надо. Мне красненького плесните. Спасибо!
— Бартошевичи вон уже уехали.
— Некоторых везде уже ждут. А мы тут никому нахрен…
— Лишь бы не как в Румынии!
— А что Румыния? У нас вон смотрите: на Кавказе режут уже друг друга, Сумгаит этот их Карабах, вот и лабусы совсем оборзели…
— Кто?
— Ну прибалты эти! Дали им этот республиканский хозрасчет, мать его, они и флаги свои понавывешивали, которые дивизий СС… а мне водочки лучше, водочки!
— Да причем тут СС! И нам бы вернуть наше историческое знамя, трехцветное!
— Наше — другое дело. Под ним деды…
— Власовцы, между прочим, тоже под ним.
— А мне винца. Отличный винчик!
— А власовцы были под андреевским, вот.
— Самодельный винчик, из черноплодки. Аксентьевы настаивают.
— Не настаивают, а сбраживают.
— Всё одно удалось. Почаще бы встречаться. Эх, хар-рашо!
— Да никогда ничего в этой стране хорошего!
— Ну почему же, вот Горбачев встречался только что с папой римским, с Бушем, это совершенно…
— Коммуняка этот ваш Горбатый. Номенклатурщик, функционер.
— Ну, есть же и свежие люди, например…
— Этот ваш Ельцин — он страну разваливает! Предатель…
— А вам что, Гидаспов[11] больше по душе?
— Он хотя бы ученый.
— Да, надо признать, что для академиков, особенно в естественных науках, советский строй действительно... Если делаешь бомбу или большую химию — любые ресурсы… а мне колбаски, будьте любезны, передайте!
И, откашлявшись, встав, представительно:
— Вот кстати, давайте, родные и друзья, провожая этот год, помянем великого ученого и самого удивительного человека, чьим современником нам посчастливилось быть, стоя, не чокаясь, холодненькой…
— О ком это?
— Андрей Дмитриевич.
— Конечно же, я была на похоронах…
— Да о ком же?
— Сахаров.
— Тост за Сахарова! До дна! Стоя.
— За него не стану пить. Эта ваша его Елена Боннэр — агент сионизма…
— Не хочешь за правозащитника — давай за академика и героя соцтруда, дважды причем.
— А можно я стихи о нем прочитаю?
Денис сказал это — и почувствовал себя пятилеткой на табуретке, поставили гостям на потеху, и вот сейчас про ёлочку, пока они водочкой балуются. Но тошнило уже, тошнило от этих разговоров ни о чем, всегда одинаковых, в упор не слышат друг друга. Пусть послушают его.
Он Сахарова — ну, уважал, сильно уважал, но не более того. Но было что-то такое… настоящее, античное, в том, как он ушел. Как не вставал и не хлопал, когда вставали все, как смел быть собой, как глядел с фотографий строго и нежно — с подвернутой этой головой, говорят, кормили его в Горьком силком, шею повредили — глядел не триумфатором, но истинным победителем. Взгляд Сократа перед судом афинян. Взгляд из тех, что остаются навсегда
И пока не спохватились, Денис с напускной наглостью (а всё от робкости!) хватанул рюмашку стоя, вне очереди и без тоста, чуточку поплыл на еще полуголодный желудок и начал читать, сбившись на первой же строчке на легкую хрипотцу:
Он умер в оттепель.
Был ясный день, и улицы текли,
и воздух наполнялся голосами,
и охал снег, и оседал пластами,
но ветра южного порывы не достали
льдом и асфальтом скованной земли.
Он умер в оттепель.
Покуда всё окрест
бесцветным зимним небом наливалось,
по всем устам волной передавалось
лишь два-три слова. О какая малость!
Какая простота. Какая весть.
Он умер в оттепель.