Ориген — страница 26 из 49

Поколенье мартовского льда,

поколенье шага без опоры

смотрит в непонятное «туда»,

опоздав на европейский скорый.

Перемена вида прежних мест

вновь течет — но горячо и больно

улице, когда начищен крест

медный над безгласной колокольней.

От огня витрин и до зари

он простер лучи на наши смуты…

И ладони стерли звонари,

благовест с набатом перепутав.

А все-таки… Он так и не сказал ей, как назывался его Остров на самом деле. Это имя было слишком священным, поделиться им — словно отдать ключ от собственного детства. Он не отдал. Был готов — но ей не отдал, и это верно. Есть ведь те — или Тот? — кто его не бросит. Есть.


В Шемеретьево было муторно и нервно. Собственно, как она и предупреждала. На такси денег, конечно, не было, а автобус тащился немыслимо долго по чавкающим этим хлябям, в итоге он почти опоздал.

Надя, не его Надя — стояла серой мышкой среди друзей-подруг и товарищей по борьбе, а ее Серега — о, как Денис его ненавидел с первого взгляда! — самоуверенный, рано полысевший, коротко стриженный и начисто выбритый, в больших пижонских очках — принимал поздравления. Светился довольством.

Сереге он коротко кивнул (тот впаривал что-то своим про реактивы и лабораторию, про срезанное финансирование, про ученый совет и чужую предзащиту, гадостным таким тоном всезнайки), подошел к Наде. Чмок-чмок в щечку, тут так принято, у них.

— Ты уж нас там не бросай, — жалобно протянул Артур, — ты объясняй там, западникам, всю двуличность политики их любимчика Горби…

— Они еще не эмигранты, они еще ее сыны, — отшучивалась Надя, и это, конечно, тоже была цитата из кого-то очень-очень своего, и Денька снова не понимал, откуда.

— В астрале, короче, встретимся, — хихикал неожиданно веселый Витек, и что-то щебетала Нино, и еще какие-то люди, которых он видел, или мог видеть на сеансе борьбы за демократию в этом феврале, или мог придумать, вообразить, сочинить — и все они не стоили и одной Надюшиной улыбки, обращенной к нему.

Улыбка и была — всего одна. Та, которая его. И ни слезинки, ни словечка лишнего.

А тут сразу: «Пассажиров рейса номер… просим пройти для прохождения таможенного и паспортного контроля», и куда-то задевалась Серегина мама, и ее бегали искать, а они всё стояли у прохода, стояли и ждали маму, как будто собирались на пляж, на прогулку, в магазин — а не в новую и чужую жизнь. А пассажиров рейса номер всё приглашали и приглашали, они всё текли, и Денис впервые увидел ее — Стену.

Стена была совсем не страшной на первый взгляд: стеклянной, прозрачной, элегантной. Но безвозвратной. За ней были ряды столов, за столами стояли суровые люди в пограничных мундирах, они раскрывали и перетряхивали чужие чемоданы, и кто-то подбегал то и дело передать наружу, через красную черту — то книгу, то картину, то лишних две бутылки водки, потому что нельзя, не задекларировано, не предусмотрено, не положено Родину расхищать. У сытых туристов — отнимали ли матрешек и балалайки, отсюда было не разглядеть, а к стене они не подходили. Им было незачем.

И Денис понимал, что у Сереги с Надей всё наверняка было взвешено и сосчитано, проверено по своду таможенных правил, так уж они жили. Так она пришла к нему три дня назад — всё взвесив и рассчитав.

Но Серегина мама уже спешила откуда-то из глубины аэропортовых дебрей, уже собирались закрывать проход для рейса этого самого номера, и чемоданы уже подхватились в руки, и губы слились в избранном последнем поцелуе — и тут его ладонь сжала другая, и он сперва даже не понял, что Надюшина, что она передает ему, втайне ото всех, что-то маленькое и твердое, словно это он летит за рубеж и должен вывезти сокровища российской короны или аэрофотосъемку колхоза «Тридцать лет без урожая» в Краснознаменном Забайкалье.

— Увидимся! — радостный Серега подхватил в охапку мелкую девчонку (так вот она какая, эта Натка), чемодан и походный брезентовый рюкзак.

— Сразу напишем, как комнату в общаге дадут! — Надя тоже казалась радостной, — или лучше даже телеграмму дам! С адресом! Артур остается за старшего в нашей ячейке!

И — опустела без тебя земля.

Он ушел раньше, чем они закончили со всеми этими шмотками и бумажками, раньше, чем поглотил их черный заграничный коридор. Это видеть было бы невыносимо. Опять. Опять он остался один.

А на раскрытой ладони у него лежал кулончик без цепочки: крупный кусок балтийского янтаря, теплый, солнечный и нежный, как сама Надюша. Слепок мартовского солнечного дня, память крыш, рассказ о том дне, который никогда не повторится, о Надежде, которая — не сбылась.

На выходе из аэропорта курил буддист Витя.

— О, Денис, — обрадовался он, — вот есть, чем тебя угостить. Хошь?

От сигаретки тянуло непривычным, сладковатым дымком.

— Я не курю.

— Так и я не курю. Курить — здоровью вредить.

— А это?

— А это не табак. Это расширяет… умиротворяет…

— А буддистам, — зло спросил Денька, — буддистам и это можно?

— Фиг его знает, — пожал плечами тот, — а вот тебе сейчас — нужно.

— А давай. И знаешь… давай я сейчас к тебе?

— Без проблем, — пожал он плечами, — но бухла дома нет, предупреждаю.

— Возьмем у таксиста бутылку, — уже начинал хмелеть Денька, — я плачу́. Потому что сейчас — надо. Ты прав.

Был у него с собой на всякий случай лиловый четвертной.

Сон о толковании

Это помещение кажется огромным: два ряда колонн разделяют его на три части, оно заполнено сидящим и стоящим народом, а огоньки светильников выхватывают из мрака на стенах фрески со сценами из священной истории.

Мы в базилике, в «царском» помещении для общественных собраний и ритуалов. И эта базилика — в Кесарии, в «царском» городе на берегу Средиземного моря. И в центральной части, в полукруглой апсиде — поистине царский престол, резное сиденье, на котором восседает величавый красавец в белом расшитом одеянии.

Я — по правую руку от него. На мне — белый плащ. Я пресвитер. И рядом со мной — такие же пресвитеры, но самый близкий к моему епископу Феоктисту — именно я. Выкуси, Деметрий! Не помогли все твои возмущенные письма, все клеветы, все потуги. Исход состоялся. Невзирая на эфиопа, на ладан, на якобы самооскопление, которого, конечно же, не было (разве не видна тебе была моя борода?!) Невзирая даже на постыдную пьянку с Витькой и с травкой… какой такой Виктор, что за пьянство? Такого не было в моей истории. Это лишнее. Убираем.

Мы — в Кесарии Палестинской. В базилике, где собираются на молитву христиане. Посредине — чтец, перед ним на деревянном возвышении (аналой, да, так его потом назовут) развернут свиток. Он только что закончил читать. Епископ чуть заметно поводит рукой в мою сторону — и взгляды прикованы ко мне.

— Мы услышали прочитанное, и прочитано было немало, — начинаю я говорить, и сразу же молодой паренек за столом чуть поодаль начинает делать пометки в папирусе. Это поразительно, но он успевает записать всё сказанное и не искажает смысла. У него своя система пометок и обозначений, ни одного слова не пишет он целиком, но потом достоверно восстанавливает по этим своим черточкам и кружочкам. И далее, странно даже о таком говорить, толкования мои переписываются, расходятся по городам, оседают, наверное, даже в Александрийской Библиотеке…

— Мы слышали сейчас о том, как Давид скрывался от Саула, как Бог принял одного и отвергнул другого. Много было яркого, поучительного, живого. Предоставим нашему господину, епископу Феоктисту, выбрать, какой именно эпизод мы будем сегодня разбирать.

Феоктиста я знаю отлично. Что выберет он? Сомнений нет: самое трудное. Иначе зачем и собирать народ на такую молитву с углубленным и подробным чтением Писания? Кому-то довольно исполнения ритуалов, но наш епископ ищет во всем смысл.

— О волшебнице и Самуиле, — говорит он.

И я вижу, как морщится пожилой лысоватый пресвитер напротив меня. Лицо у него сразу становится похожим на сморщенный кислый плод, который называют цитроном. И я, в этом сне начинаю понимать, припоминаю сюжет, которого не знает еще тот юноша в северной стране. И понимаю, почему тот скривился.

Еще бы, такая история! Царь Саул накануне решающей битвы идет к волшебнице и просит вывести дух умершего пророка Самуила. И та выводит, Самуил приходит и пророчествует. Что это, как это? Только простаков соблазнять!

— В Писании нет ничего произвольного и постороннего, — начинаю я речь, и голос мой обретает крепость, — но не всё относится к каждому из нас в равной мере. Какая мне, к примеру, польза от истории про дочерей Лота, которые соблазнили собственного отца? Или про Фамарь, соблазнившую своего свекра Иуду? Но не будем торопиться: только истолкованное, а не просто услышанное, идет нам впрок.

Отсюда, из апсиды, заполненное людьми пространство базилики кажется чем-то вроде моря — живет, волнуется, дышит. Мне не разглядеть отсюда дальних лиц, глаза ослабли, но как слышишь рокот волн и вдыхаешь всей грудью соленую влагу — так чувствуешь и дыханье толпы… нет, не толпы — кесарийской церкви.

Лиц не разглядеть их отсюда, но я знаю: они пришли на закате дня. Ноют спины, скрюченные бесконечным трудом в мастерской, зудят от щелочи руки прачек, потихоньку выхаркивают свои легкие подмастерья кузнецов, что раздувают мехи и дышат дымом. Им бы всем теперь размяться, им бы в термы, смыть усталость дня, похлебать горячего да завалиться на циновку в углу, забыться до завтрашнего утра зыбким и хрупким сном. А там — по новой.

Но они пришли на закате дня — увидеть свет невечерний. Что скажу я им, чем займу голодные умы? Слова-пустышки дешевы. Они хотят услышать правду. А я — я уже научился чувствовать их боль, их усталость, их ужас перед разверстой пастью погибели, куда скользит каждый из нас.

— Волшебница по приказу Саула возвела из преисподней дух Самуила. Будь это кто иной, может быть, мы не смущались бы так сильно. Но пр