Ориген — страница 38 из 49

И пребывают с нами вера, надежда и любовь, трое их, но больше прочих — любовь.

Для чего этот бессмысленный ужас под названием «жизнь»? Отчего я не чувствую веры, не имею надежды, не обретаю любви? Скоро придет утро — что я скажу этим людям, которые соберутся здесь ради Тебя — и будут ждать сло́ва из моих пересохших уст?

Хватит ли у меня сил хотя бы подняться на ноги?

Когда я проснусь…

Июль и сосны

К морю хотелось просто отчаянно. Три лета подряд — три бесконечных лета подряд! — Денис с морем не общался. Два из них он протопал в кирзачах, там и в реке удалось искупаться пару раз: протекала через их южнорусский городок живописная речка, да только купаться солдат не водили. А на третье лето, после дембеля… да просто как-то не сложилось: сперва было не до того, а потом уже и билетов не достать на юга. А так хотелось влажных объятий и просторного горизонта! И только вот в этом мае удалось ухватить полторы недели моря в Херсонесе. Так ведь не хватило!

В детстве Дениска на море ездил почти каждый год: в Крымский Судак, поближе к сказочным Коктебелю и Карадагу, или в абхазскую Пицунду к озеру Рица, или на капризно-дождливую Балтику — литовская Паланга, Рижское взморье. Это была священная статья семейного бюджета: искупать деточку в соленой воде, чтобы всю зиму не болел. Когда ушел отец, с деньгами стало туго. Мама заняла, поехала тем же летом с ним в Алушту, развеять грусть-тоску и доказать себе, что еще нравится мужчинам… а потом отдавала долги до следующего отпуска. Так что еще три лета тосковал Дениска то в теть Лидином деревенском домике, то в лагерях в Анапе, где море вроде как было, да только водили на него строем и далеко не каждый день, а купание было совсем малышовое.

И когда в его четырнадцать они на две недели поехали в Саулкрасты, поселок в Латвии с бесконечными дюнами и белобрысыми красавицами, это было настоящим чудом и счастьем.

Вот и теперь — недели в Крыму не хватило. И потому их с Верой (и с рюкзаками!) ждал Рижский вокзал, самый маленький в Москве, самый уютный, самый отпускной и каникулярный — не то, что шумный и суетливый Курский, с которого уезжали не только в Крым, но и вообще куда угодно. А рижские фирменные поезда со строгими проводницами, что носили элегантную форму, говорили с легким акцентом и разливали по первому требованию чай — это была уже почти Европа. Бедноватая, плацкартная, серпастая и молоткастая — но все-таки Европа. Впрочем, в их случае даже не плацкартная — дешевых билетов к морю летом не достать. Пришлось раскошелиться на купейные.

У Веры в Юрмале жил дядя, моряк на пенсии, племянницу он привечал и пускал к себе. Но, конечно, без молодого человека. Но разве трудно снять жилье в курортном городке в разгар сезона? Денис был уверен, что найдет его легко, притом недалеко от Веры в ее Яундубултах.

Эти латышские названия станций, как едешь от Риги, Денис зачем-то выучил еще в детстве, может быть, потому что звучали они забавной сказкой. Юрмала (вовсе не юркая и не малая!) начиналась с сосновой станции Приедайне — вот и древнее местное предание. Потом Лиелупе, там лупят лилипутов, потому что они шалят, а латыши строгие. Потом первая приморская станция Булдури, это бултых в море со всей дури. Потом Дзинтари, смысл этого названия Денис уже тогда знал точно, этим же словом и косметика местная называлась, да и на русский похоже: Дзинтари — Янтари. Ну, а следующая станция, во всей Юрмале центральная, точно для отставных военных: Майори. И переводить не надо! Потом Дубулты (доболтаешься ты у меня, говорит товарищ майор), а в ответ — следующая станция Яундубулты, я не доболтаюсь. Вот точно прибалты были не болтливы. Дальше начинались какие-то Асари-Вайвари (то ли косари-варвары, то ли караси вареные!), но Дениска их порядок запоминать утомился и потому не придумал им запоминалок.

Но это еще доехать, а пока — купе поезда, смурные пассажиры и завистливые провожающие, вечные вареные курицы в газетках, чай в граненых стаканах и подстаканники с земным шаром, Спасской башней и ракетой. Они с Верой, конечно, сразу уступили одно свое нижнее место женщине средних лет, на другом законно расположился грузный мужчина чуть ее постарше. И значит, им теперь можно было забраться туда, наверх, где еще лучше: дремать, смотреть в окно на зады московских гаражей, подмосковные дачные поселки, на знаменитый памятник двадцати восьми панфиловцам (в «Огоньке» как раз писали, что было их не двадцать восемь и вообще что их не было) и дальше — на глухие леса, леса, леса калининские … то есть тверские! Твери ведь только что вернули ее историческое имя! И нечего тут всесоюзного старосту приплетать, древняя Тверская земля. В общем, гляди на леса, пока не уснешь.

А еще можно было читать — Вера взяла с собой, а вернее дала, пару книжек о христианстве: Шмеман, Мейендорф. Интересно, подумал сразу Денис, почему лучше всех пишут о русском православии немцы и евреи? Не потому ли, что нужна какая-то дистанция между автором и его предметом? Ну Иванову или Петровой проще будет описать, как вербы святят да яички красят. А тем, кто пришел из другой среды, из иной традиции — им приходится думать и говорить о сути. Хотя… нет, были и русские фамилии в этой таинственной Вериной библиотеке: Афанасьев, Брянчанинов, который, кажется, даже святой, недавно его вроде бы канонизировали. Как меняются сегодня все списки, все карты!

Но главное, главное: этот кровавый монстр, эта дама со звериным оскалом и в старческом маразме, Софья Власьевна, она же советская власть — она заскользила, покатилась по наклонной, не подняться уже ей. И правильно, и хорошо! Будем ездить в Ригу и Кишинев, в гости друг к другу, будем жить счастливо, даже если не очень сытно, но зато совсем как на Западе. Ну, или почти!

Внизу бравый мужчина (военный, только что вышедший в отставку) знакомился с попутчицей — она оказалась учительницей из Абакана. Он всё пыхтел и возмущался, что прибалты что-то много воли себе взяли, что русские им всё там построили и от немцев их защитили, а теперь неблагодарные не хотят…

Тут вошла проводница, спросила (с неизменным легким акцентом), кто хочет чаю. И абаканская училка ответила — длинной фразой на чистом латышском! Денис не понимал, но проводница явно обрадовалась, ответила с улыбкой, они чуть поговорили, словно земляки, встретившиеся в пустыне.

— И мне с сахаром! — с каким-то даже возмущением перебил их отставник.

Когда проводница вышла, он изумленно спросил попутчицу:

— Откуда вы знаете их язык? И зачем вы на нем говорите? Пусть русский учат, раз в Союзе живут!

— Это мой язык, — тихо, не споря, ответила она.

— Но вы же…

— Из Абакана, — кивнула она, — но родилась на хуторе под Гулбене. Я латышка.

— А как же…

— Нас с мамой и двумя братьями выслали в Сибирь. Выжила у мамы я одна, — сказала она так же спокойно и почти что нежно.

Отставник молчал.

— А что стало с вашим отцом? — спросила с верхней полки Вера.

— Потом мы узнали, что расстрел. В пятьдесят шестом только нам сказали.

— Хорошо вы говорите по-русски, — отставник заговорил мягче, примирительно, словно извинялся.

— Я всю жизнь в Сибири, — кивнула она, — мне было всего три годика, когда красные пришли. Замуж там вышла.

— Это хорошо, — ответил он невпопад, — что вы не озлобились. Вы ведь наш, советский человек.

— Выбора не было, — пожала она плечами.

— Теперь будет, — ворвался в разговор Денис, — теперь ведь независимость — это не только для Прибалтики! Украина и Россия приняли свои декларации — всё, теперь уже никуда не свернуть. Конец сталинской национальной политике!

Что пробурчал тот военный, они не разобрали. Кажется, что-то матерное, про молодежь, да еще про вагон-ресторан. И выскочил из купе, как пробка из бутылки. Пришел уже поздним вечером, слегка пьяным, сразу улегся спать, долго ворочался, потом, разумеется, захрапел…

Денис поезда любил, вот только спал в них очень плохо. В окна набегали пятна чужого света (потом он догадался спустить сверху тяжелую серую шторку), перестук колес то ускорялся, то замедлялся, словно беспокоилось сердце поезда, двойными этими ударами толкало по искусственным жилам железную кровь рельсов, и можно было даже уснуть… Да тут накрывало залихватским зарядом армейского храпа оттуда, снизу, словно таскал этот прапорщик (ну вряд ли повыше) повсюду за собой ненавистную и бесконечную казарму с ее затхлым воздухом и вечным чужим храпом.

Денис отчаялся в попытках уснуть, так что просто закрыл глаза, потянулся, расслабился, постарался слиться с этим поездом и этим пространством летней неприкаянной ночи, с этой огромной страной, которая тихо распадалась и летела в заманчивую западню — но кажется, не подозревала об этом.

А чтобы не скучать — заговорил с Оригеном.

— Знаешь, я привык во сне становиться тобой.

— Знаю, — отвечал тот ниоткуда, — ведь и ты мне тоже снишься.

— А кто же из нас настоящий? Когда я открою глаза — где окажусь?

— В этой странной повозке, каких при мне не бывало. Ты не заснул. Не совершил перехода. Ты — это еще ты.

— Послушай, Ориген, но ведь это очень глупо. Ты жил когда-то давно, ты ведь, кажется, не оставил потомства…

— Нет.

— Так что я не могу быть твоим прапрапра. Я вообще к тебе не имею никакого отношения. Я просто выбрал тебя для курсовой.

— Я просто выбрал тебя, — отвечал, не споря, из вагонного перестука и скрипа, из разрывов света и тьмы на границе миров этот голос, — я просто выбрал тебя, просто выбрал тебя, просто выбрал тебя…

— Ну или ты меня…

— Ну или ты меня…

— Или я это ты… я это ты…

Он почти заснул, когда поезд дернулся, то ли трогаясь, то ли тормозя, и скрипучий, механический и женский при этом голос прогремел с какого-то разъездного олимпа:

— Московский скорый на четвертый! На четвертый путь московский скорый!

Глаза открылись сами. Его левая рука свесилась в узкое пространство между двух полок, и в неверной полутьме ее коснулась другая рука, с соседней полки.