Ориген — страница 43 из 49

— Это который потом, во время войны, был избран… ну, или Сталин его поставил — патриархом?

— Ну да. И есть даже целое такое понятие: сергианство. То есть соглашаться с любой властью, пусть даже безбожной, пусть самой гонительской — лишь бы дали хоть немного пожить спокойно, лишь бы не до конца изводили.

— Ну…

— Вот я тоже не знаю, как это — глубоко вздохнула Вера, — а Лизка сказала: это потому что у вас священники женатые, им о семье заботиться надо. И главный — патриарх, или вот даже местоблюститель, подчинен светской власти. А у католиков все холостые и есть папа, он никому не подчиняется, при Муссолини он же не выпускал никаких деклараций.

— Да и против вроде ничего не говорил…

— Ну, в общем, я не знаю, как оно на самом деле. Но Лизка сказала: цезарепапизм. Когда кесарь на месте папы, когда любая власть всегда права.

— А при чем тут…

— Ну а раз любая права — значит, кто при власти, того и слушайся. И «зверонравные владыки» (так, что ли, у него было, у Семы?) — оттуда. Поклонение власти как таковой, без разбору.

— Можно подумать, у католиков такого не бывало…

— Ну всегда же кажется, что где-то лучше, чем у нас.

— Ну да. А Марина?

— Она тоже против сергианства была, считала его ересью натуральной. Лизка решила, что так оно еще с византийских времен повелось и что это родовая травма православия. А Марина — что вот с этой декларации благодать оставила всех, кто с ней согласился, кто стал поминать Сергия как предстоятеля русской церкви.

— Слушай, я не понимаю, — Дениса это начинало злить, — ну что такого особенного? Ну даже если бы этот Сергий ел младенцев на завтрак, а по вечерам грабил старушек, это же его личные грехи! Что, римских пап не бывало еще покруче? Или что, при Никоне-Аввакуме не жгли никого, батогами за веру не били? Это грехи тех, кто такое творит.

— В том-то и дело, — Вера была грустна, но серьезна, — что для Лизки с Маринкой это системный перекос. Ересь, и всё тут. Государство на место Бога.

— Маринка тоже, что ли, в костеле?

— Да нет. Она католицизм считает ересью не меньшей. И экуменизм, кстати, тоже. Она покрутилась, поискала, есть ли у нас несергианские православные — за границей вон есть, потомки эмигрантов. А у нас не нашла. Сейчас к старообрядцам ходит, присматривается.

Денис понял: это та самая девушка в неизменном строгом платочке, которую и с Верой-то нечасто рядом увидишь.

— Ну это уж вообще что-то допотопное…

— Не скажи. Для нее главный перекос случился, когда Алексей Михайлович с Никоном православие русское слегка подправили по греческим образцам, а Маринка говорит — об колено переломали, сделал подпоркой для царевой власти. И всё с тех пор уже не так.

— Всё не так с Эдемского сада, — сказал Денис почти в шутку, — нечего было прародителям яблоко есть!

— Там, кстати, не яблоко, а просто «плод», в тексте Библии. Яблоко — это уже наше воображение. Это уже люди домыслили.

— Хочешь сказать, и в православии многое так?

— Оно вообще так в этом мире. Каждый домысливает свое. И ты, и я, и Сема, и Маринка с Лизкой. Только Бог видит нас всех без фантазий и искажений.

Вечерело. За Вериным окном багровая полоса заката — по-августовски густая, тяжелая, ранняя — гасла над многоквартирными коробками, а в них зажигались люстры и лампы чужого уюта. И если встать к окну — можно до бесконечности гадать, что там, в кругах недостижимого света. Хочется верить: любят и понимают друг друга, говорят о главном и важном, как они с Верой. А ведь на самом деле где-то пьют дешевый портвейн и разбавленный технический спирт, или из вечера в вечер бессмысленно истязают друг друга, или просто смотрят тупое, бессвязное кино, лишь бы не видеть, не слышать, не помнить друг друга.

Зато свет от был лампы похож на янтарь. На тот самый Надюшин янтарь в ящике его стола. И что теперь?

— Духота такая сегодня. Гроза, наверное, ночью будет.

— Не знаю, — протянула Вера, — не знаю. Ты не обижайся только… Гроза у тебя внутри. Штормит тебя.

— Что? — Денька не обиделся, удивился.

— Ну было розовое время. Я же помню, сразу после крещения. А теперь штормит. Видишь всё теперь с разных сторон, а не только со светлой.

— А ты?

— И у меня так было. Прошло.

— Совсем-совсем прошло? И больше не думаешь о дурном?

— А что о нем думать? Оно есть. Ты что думаешь, в церкви все святые? Перед исповедью вон говорят: во врачебницу пришли. Много в больницу приходит здоровых? В отделение гнойной хирургии? Красивые они все там, сильные?

— Но должны же становиться лучше! — Денис не сдавался.

— Так и становятся. Хотя тоже, конечно, не все…

— Вот видишь: не все! А кто-то и хуже, как Сема рассказывал. Кого-то портит в конце это православие. А которых больше, как думаешь? Или даже так: а можно ли оправдать наличие всех вот этих зверонравных — праведниками, пусть даже их будет в сто раз больше?

— Откуда мне знать, — пожала плечами Вера, — я девочка.

— Да ла-адно, — рассмеялся Денис, — вот уж не твой точно довод! Что, Kinder, Küche, Kirche? [21]

— Вы, мужчины, — она улыбнулась доверчиво и чуточку робко, — вы вечно спорите о больших вещах. А мы заботимся о маленьких.

— Вер, я не поверю, что это про тебя. Ты не курица-наседка.

— Это про всех. Ну начиная с Богородицы. Это в Ветхом Завете были женщины-героини: воительница Иудифь, пророчица Девора… Хотя и там была просто Руфь. Она вроде ничего такого, а стала прабабкой царя Давида. И Дева Мария… ну, там спорили саддукеи, фарисеи, вот это вот всё. Она просто родила, вырастила. Просто любила.

Денис молчал.

— Вот я себя с ними не равняю, конечно. Но я просто живу. В Церкви есть Христос. Есть прекрасные люди, с которыми мы вместе. Есть не очень прекрасные, и как-то не лучшеют они, Сема прав, да, но не в этом же дело. Я без этого просто уже не могу. А на всякое я глаз не закрываю. Просто… ну куда я из церкви пойду? К кому? Это ж как из дома родного уйти. В пустоту? К католикам, баптистам, лютеранам? Там своих, что ли, тараканов нет?

— Да я ж не говорю уходить, — пожал плечами Денис, — но вот ты про Христа… Это да. Это я не спорю. Но вот смотри, я всё со своим Оригеном. Его за что осудили? Главным образом, за то, что все спасутся. Ну так он учил. Все-все-все, даже сатана.

Теперь молча слушала Вера.

— И вот смотри, ты и все вот эти праведные, прекрасные люди, которые будут со Христом… вот вы попадете в рай. Как в притче о богаче и Лазаре. Будете там наслаждаться друг с другом, с Авраамом, вообще со всеми. А там, в аде, в муках — негодяи. И просто те, кто не понял, не разобрался. Капеэсешник наш, Кречетов, ну вот хоть он — сталинист же упертый, атеист. Он попадет в ад. Так?

— Я не знаю, — тихо ответила Вера.

— Ну по всему выходит, попадет. А он на фронте был, ранен там. За что его? Он рая точно не заслужил. Но и ада, по-моему, тоже.

— Не нам решать.

— Слушай, вот ты сейчас говоришь заученными какими-то словами. Чужими. Ну да. Не нам решать. Но кто-то-то в ад попадет, так? Вечные муки. Вечные. Беспредельные. Бесконечные. Бессмысленные. И мы там, наверху… вы, там, наверху, на лоне Авраамовом, будете так саркастически: так им и надо, так им и надо! Тысячу лет, две, три. И никто не скажет: стоп, я так не играю, хватит уже. Ты вот разве не скажешь?

— Я думаю, Христос что-нибудь придумает, — спокойно ответила Вера.

— Вот я уверен, что придумает! А Оригена за это — осудили! Это как? Да еще посмертно, чтобы он возразить не смог.

— Мне кажется… — Вера немножко смутилась, — ну это как в детстве папа мне иногда грозил ремешком. Но никогда-никогда! А я ужасно боялась. Я думала, что он — может. Он на самом деле не мог и не хотел, но он просто давал понять: вот дальше может быть оно. Так что пора остановиться. Действовало.

— Божественная педагогика, — хмыкнул Денис, — мы как малые дети.

— Ну да, — Вера улыбнулась, — это же так легко и просто! Мы малые дети. Он — Отец.

— А ты не думаешь, что это всё просто такая добрая детская сказка? Не приходит иногда в голову? Что люди выдумали это всё про Бога, про рай и ад, чтобы легче жилось? Чтобы умирать не страшно. Чтобы не обидно, когда одним всё, а другим — ну там, я не знаю, лагерный барак, миска баланды, смерть на лесоповале в двадцать лет. Или вообще в Освенциме в пять.

— Иногда приходит в голову, — кивнула Вера, — но я тогда просто молюсь. И Он рядом. И это уходит.

— Девочка всё ждет принца на белом коне, — Денис не то, чтобы хотел ее обидеть, просто сдаваться не хотелось. Не по-пацански как-то.

Вера встала со стула. Денис стоял у окна — остался стоять, когда глядел на чужие огоньки. Подошла, тронула тихонечко за предплечье:

— Девочка своего принца дождалась.

Это было словно с разбегу — в ледяную воду.

Она уткнулась горячим лбом ему куда-то в плечо, неловко, смущенно, нерасчетливо. А он… ну что он мог сделать? Что вообще делают, когда такое? Обнял, нагнулся, потянулся губами к губам…

Далекие огоньки не хотели их смущать, они жили, горели, слали сигналы в бесконечное и безмолвное пространство космоса, чтобы затеряться в веках, не пережить этой ночи, растаять, растеряться, погаснуть. А поцелуй был долгим, неумелым, неуместным. Денис приникал к ее сочным и нежным губам, словно к иконе праздника на аналое, и сравнивал, вспоминал, мучительно проживал — как приникал совсем к другим губам всего одно лето назад. Он целовал сейчас Надину тень, и не мог ни оторваться, ни утолиться. А Вера думала — что целовал ее. И лампа горела тем самым янтарем.

А кот Пират, неизвестно как прокравшийся в комнату, терся им об ноги. Он понял, что здесь ласкают друг друга, и был недоволен, что не его.

— Как он сюда пролез только, — смущенно спросил Денис, ухватившись за этот повод разомкнуть объятья, — дверь не закрыта, родители…

— Я закрыла, — Вера не поднимала глаз, — он такой хитрый и здоровый, он научился подпрыгивать и лапой ручку открывать…