Ориген — страница 49 из 49

— Видела только одно: ты подорвался с места, как безумный, побежал куда-то в конец платформы. Деня, я понимаю, мы все сегодня на нервах, но вылези ты, наконец, из собственной головы! Заметь, что вокруг — живые, настоящие люди! Им хочется — жить! А ты… ты среди призраков! С Оригеном этим твоим!

Вера, прихватив сумочку, пружинным размашистым шагом пошла прочь — и ничто не шелохнулось внутри: догнать, обнять, попросить прощения. Бунт самых смирных — он самый беспощадный. Сумочка. У нее была отличная, модная сумочка из коричневой замши. И под длинной юбкой — туфли на каблуках. Теперь Денис это заметил.

Она уходила, стройная, сдержанно-изящная, модная, совсем другая, чем год тому назад, незнакомая, прекрасная, чуточку уже чужая. Уходила, пусть не так далеко и неизбежно, как Надя, зато искренне и зло — и так даже было легче. Теперь не надо притворяться, она ушла сама. Надолго ли? Навсегда ли?

И что же все-таки было там, на краю перрона? Всё то, что он сказал девчонкам… если это было правдой… Было ли? Булгаковщина какая-то, звучит как неумелый плагиат.

А если не плагиат — то ведь безумие? Тягостное, мутное, неприметное для себя самого? Видения демонов, смирительная рубашка, уколы аминазина, знаем, читали, решетка на окне, несмываемый диагноз в личном деле?

Или еще страшнее — и вправду бросить вызов той самой древней и самой мутной силе, которую невозможно человеку победить, которая забавляется, играет им, пока не слопает его смерть? А дальше?

Подъезжала, наконец, электричка. Народу на платформе набралось уже немало, ведь первая после перерыва. Вошли, нашлось в вагоне два местечка рядом, они с Любой присели. Он двигался в мутном каком-то киселе, в волнах первобытного ужаса — они накатили только сейчас и тащили, влекли его куда-то, совсем не по объявленному машинистом маршруту.

Тебе хорошо, отче Александре. Ты-то точно с Ним. А я?

Люба, синеглазая курносая Люба в простецкой китайской куртчонке осторожно положила свою ладошку поверх его ладони. Не сжимала даже, мышка такая, просто прикоснулась. Я с тобой, говорила эта ладошка без слов, и мне совсем даже не важно, где ты что сочиняешь, ты ведь не будешь мне врать? Я люблю тебя, говорила ладошка, со соплюшкиного шестого класса, а может, даже и с пятого. У меня сердце в пяточки прячется, когда слышу на лестнице твои шаги.

А ты... Ты обязательно помиришься с Верой, она славная, она лучше и чище, чем я, а я… буду отпаивать тебя чаем, кормить пирогами, обихаживать твою прозо… ну в общем эту самую — лучшими, какие только достану у девчонок, кассетами. Ты ведь уже теперь знаешь, кто такой Цой?

Я маленькая и глупая, — говорила ладошка, — но я тебя люблю. И это всё, что мне сейчас нужно. Поверь, я умею любить. И даже, ну если вдруг сам ты захочешь — я и тебя могу научить...

А за окном электрички тянулись провода и дороги, заборы воинских частей, за ними когорты и манипулы занимались боевой и политической подготовкой, чтобы приводить к общему знаменателю даков и прибалтов, вздумавших отделиться от социалистического третьеримского отечества. Но Лиорелкия все же восстала против Кании, и не было средства привести ее в повиновение.

Воскуряли фимиам Ленину и Гору гладко выбритые жрецы со значками Высшей партийной школы на белоснежных льняных одеяниях, и разъезжались грустные пресвитеры с похорон отца Александра.

Вопили толпы на площадях, искали хлеба и зрелищ, и дано будет им, но отнимется то, что якобы имеют, и возопят о котлах египетских, и захотят умереть в пустыне.

И впереди — впереди Ярославский вокзал, и новый октябрь, и яблони, и снег, и капели, и моря, и горы, и новые весны. И девичьи лица, из которых он еще не умел выбирать.

А животный ужас, зов бездны, извечный враг, которому разве что Ориген не отказал в возможности спасения — кажется, остались они на осенней выщербленной платформе Подмосковья. До поры, до времени. Поезд несся вперед.

И станции, станции Рима в степени N, одни из которых пролетит электричка без остановок, а на других, может быть, задержится на десятилетия. Машинист еще сам не решил.

И вот на одной из станций пузатый-бородатый отец Дионисий, благочинный какого-нибудь сливочного округа довольно оглаживает только что вышедший из печати собственный томик об Оригене: с одной стороны, не понял, не оценил, попал под влияние, с другой — все-таки великий был экзегет.

А вот еще станция, где отправляют Дионисия за штат, подписал он какое-то не то письмо про арестованных плясуний, да и вообще распоясался, хорошо еще сан не сняли, и идет он в дворники, таксисты, айтишники или попросту сторожа. Цоя-то наслушавшись — как иначе?

Или может быть, на иной ветке — он доцент в германском провинциальном университете, преподает славистику и русскую литературу, грамотный абориген с хорошей зарплатой и приемлемым индексом цитируемости.

Или вот — бизнесмен и политик, строитель Новой России, взорванный мерседес, помпезное надгробие на Ваганьковом. Непримиримый борец с режимом, узник совести, политэмигрант, снова преподаватель в Германии и основатель какого-нибудь фонда борьбы за новую свободу. Или просто кандидат, доктор, профессор, завкафедрой, женитьба на юной аспирантке…

Ведь он еще не умеет выбирать.

И на одной из этих будущих станций напишет эту книгу один из ее мимолетных пассажиров, кудрявый парень, который просто зашел на Рождество девяностого года в храм на Брюсовом помолиться, с женой и маленькой дочкой — будущим, кстати, иллюстратором этой самой книги.

А пока — между мирами, по рельсам синапсов ползет или несется зеленая электричка Рижского вагоностроительного завода, везет встревоженных и полусонных к невозможному дофаминовому изобилию, его же царствию не будет конца.

Вера обижена и неприступна, а Надежда немыслимо далека. Остается Любовь. Грустно, светло и высоко, как бывает в Подмосковье ранней прозрачной осенью, как бывает с ранней взрослостью, когда седеет на виске первый волос и яблони роняют желтые листы.

И кажется: всё еще может получиться.

Нужно только попробовать полюбить.


На дне сердец забытое добро.

Заваленный родник. Трава забвенья.

И вóрота оставленное пенье.

Просторный дом, в котором не светло.

Пустыни начинаются не вдруг,

и тонут в них колодцы, звезды, реки,

и голоса песков, как человеки,

расходятся и замыкают круг.

Мой голос затерялся в тех холмах,

где в детстве строил тающие башни,

и у того прибоя, где вчерашний

мой день был только солью на губах,

а руки обнимали хвойный лес

(тогда и пальцы назывались «ветви»),

а время было — пыль в колоннах света,

что через кроны шли наперерез.

Во мне живет молчанье камня.

— Знай,

В песках названье жизни есть «дорога»,

и помни про забытый Богом край,

что каждый камень не забыт здесь Богом.

Во мне живет моя простая жизнь,

я не собрал ни мудрости, ни света.

И весь мой дом — огромная планета,

пустыней заболевшая…

— Держись!

И я держусь. Весенних капель пенье

родится из слепой моей строки.

Однажды в быт ворвется Откровенье,

незнанью и гордыне вопреки.

И вспомню вкус тех дней, что были солью,

и оживу от первого дождя…

— Ты видишь, человек, раскрытый болью

цветок огня, растущий из тебя?


Январь — октябрь 2020,

Каменари — Москва — Зеленоградск — Москва — Каменари.