На перроне пятьсот пионеров выстроились, как на военном параде, а родители, которым предстояло одним уже сегодня, другим завтра встать на защиту Родины, метались по перрону, разыскивая своих детей… Отец по-мужски пожал мне руку, прижал к себе, мама долго целовала меня. Маленькая вспышка досады обожгла моё сердце из-за блеснувших на глазах бабушки слёз. Я не знал тогда, что не увижу родителей больше трёх лет, что прощаюсь с ними надолго. Никто тогда не знал, что будет Завтра, никто не знал, чем кончится Сегодня.
Мы разместились по вагонам, прилипли носами к окнам. Поезд тронулся. В наступивших сумерках мелькали руки, много, много родительских рук.
Угасали звуки оркестра, сгущались сумерки, но нигде не было видно огней. В вагонах под потолком загорелись синие лампочки, окна были наглухо зашторены.
Начальник пионерского лагеря Алексей Михеевич прошёлся по вагонам, и все задавали ему один и тот же вопрос — как дела на фронте, куда продвинулась наша Красная Армия.
Алексей Михеевич отвечал:
— Точных сведений не имею. Идут ожесточённые бои. Но знаю твёрдо: мы победим!
— Ура-а-а! — кричали мы в ответ.
Ночью спали плохо. Перешёптывались, и, конечно, все разговоры были только о войне, и все мы были уверены, что не успеем доехать до Осипенко (так тогда назывался Бердянск), как враг будет разбит в пух и прах…
Море встретило нас ласково, пологими волнами, отсвечивающими голубым атласом на солнце. Мальчики из 13-го отряда разместились в крайней палатке возле аэродрома, на котором расположились шесть истребителей МИГ-1. Мы с гордостью поглядывали па них, считая их солидной защитой не только города, лагеря, но и всего Азовского моря.
На торжественное открытие пионерлагеря пришли лётчики, прибыл духовой оркестр. Под руководством Алексея Михеевича сооружали костёр. Таких костров я ни в одном пионерском лагере не видел. Поджигали его сразу с нескольких сторон, и змейки пламени ползли по сухим стеблям кукурузы, соединялись в огненный сноп, высоко в темноту поднималась алая ёлка огня, от которой летели игольчатые искры и расцвечивали небо звёздами, а оркестр исполнял: «…ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней». И пятьсот пионеров, вожатые-комсомольцы и лётчики пели эту песню с особым подъёмом, с непоколебимой верой в нашу победу.
Потом я видел только костры войны…
Строем ходили купаться в море. Наблюдали, как рыбаки оснащали свои сейнеры какими-то новыми сетями и устройствами. Все они были одеты в морские тельняшки.
— Теперь мы приписаны к Азовскому военному флоту, будем ловить не рыбку, а фашистские мины, — объясняли они нам.
По вечерам к нам приходили лётчики, мы устраивали для них самодеятельные концерты, вместе пели песни, расспрашивали их о положении на фронтах, а они передавали слово в слово сводки Совинформбюро, которые мы сами слушали по радио. Нам хотелось знать больше. Лётчики пожимали плечами. Мы понимали: военная тайна. Эти встречи продолжались недолго. На город стали падать бомбы. Однажды мы недосчитались на аэродроме одного самолёта, потом не стало ещё двух… Лагерь был затемнён. Костров не разводили. Ночью, высунувшись из-под полога палатки, мы видели яркие пунктиры трассирующих пуль, по небу шарили два светлых клинка прожекторных лучей. Иногда эти клинки скрещивались и засекали вражеский самолёт. От него отделялась чёрная точка, прочёркивала небо, падала в море, раздавался глухой взрыв, и всплескивалась высокая водяная чаша.
Перестали приходить лётчики. Один за другим покидали лагерь наши пионервожатые-юноши: их призывали на службу в армию. Как мы завидовали этим комсомольцам! Мы, старшие пионеры, с утра до вечера копали вокруг лагеря траншеи. По ночам всё чаще стал раздаваться заунывный сигнал воздушной тревоги, почему-то напоминавший мне крик испуганного петуха. Мы вытаскивали из палаток малышей и, полусонных, испуганных, тащили в укрытие.
Мы были уже в зоне войны. Как я тогда горел желанием получить в руки автомат, прицелиться в самую сердцевину проклятой гитлеровской свастики и увидеть, как от моей пули, кувыркаясь, падает в море фашистский самолёт. А Алексей Михеевич поручал нам, старшим, по очереди заниматься младшими, водить с ними хороводы, разучивать новые песни, заниматься физкультурой, следить, чтобы они не объедались незрелыми абрикосами и шелковицей…
На лагерной площади появился стенд с надписью: «Отличники-пионеры по оборонительным сооружениям». Среди других я увидел свою фотографию. Обрадовался? Нет — разозлился. Я работал так, как и все. В нашем отряде были ребята и помоложе меня, и поменьше ростом. Я страсть как не люблю, когда меня выставляют напоказ, как пай-мальчика. Не люблю, когда ругают. Я ковырнул перочинным ножом свою фотографию и сунул её в карман. По моим понятиям, отличником в лагере был один наш начальник, Алексей Михеевич. Он всё это время почти не спал и ел на ходу, осунулся, похудел. Мы понимали, что он отвечает за нашу судьбу — за пятьсот пионерских душ. Он был улыбчив, любил шутку, но умел быть строгим и требовательным. Слушались его беспрекословно, верили ему и очень любили. Он приглашал к работе, как к игре: «А ну-ка, ребятки, давайте-ка сдвинем это бревно. Его ни одна бомба не прошибёт». И мы хором кричали: «Эй, ухнем, ещё раз, ещё раз, сама пойдёт». И бревно ложилось поперёк траншеи.
Он был обязан доставить нас в Москву в целости и сохранности. Бегал в город, раздобывал вагоны, доставал для нас продовольствие, лекарства. Дорога через Харьков, по которой мы ехали в Осипенко, была уже перерезана. Везли нас обратно окружными путями, держали сутками в тупиках, чтобы пропустить военные грузы, а для Алексея Михеевича самым важным грузом были мы, ребята. Часто раздавался звук сирены, поезд тормозил, и мы скатывались из теплушек в кюветы и вжимались в землю. Я чувствовал, как содрогается земля, физически ощущал её боль, и дымящиеся воронки от взрывов представлялись ранами на родной земле.
Алексей Михеевич доставил нас в Москву, голодных, грязных, но всех до единого, ни одного тяжело больного, ни одного раненого. Он совершил настоящий подвиг.
Мы шагали по Москве и не узнавали её. Теперь уже ряды пионеров теснились к тротуару, уступая дорогу танкам, грузовикам, раскрашенным в зелёнокоричневый цвет. Большие витрины магазинов были завалены мешками с песком, на всех окнах наклеены белые полоски крест-накрест, золотые купола церквей закрашены серой краской…
Дома меня встретила бабушка.
Я готовился к слезам, охам и ахам. Но бабушка просто крепко обняла меня. Запавшие глаза её были сухи. Родители мои уехали через несколько дней после моего отъезда — это я знал из бабушкиного письма.
— Где сейчас папа с мамой? — спросил я.
— В энской части, — серьёзно ответила бабушка. — Все наши в энских частях. — И по грустинке, которая мелькнула в её глазах, я понял, что она беспокоится и о судьбе своих сыновей — моих дядей, которые в первый же день войны ушли на фронт.
В нашей квартире все окна были выбиты, одна оконная рама и вовсе была выворочена.
— За нашим домом бомба упала, так у нас взрывной волной все стёкла вышибло, и наклейки на окнах не помогли, — объяснила бабушка. — Иди в ванную, вымойся как следует. Колонку я затопила последний раз, больше дров нет.
Я схватил со стола кусок хлеба и побежал в ванную. Ну и грязен же я был!
А потом уселся за стол на кухне и обеими руками заталкивал в рот хлеб, колбасу.
— Да не давись ты, прожёвывай как следует, — говорила бабушка.
От ванны и еды меня совсем разморило, и я свалился спать. На кухне стояла бабушкина кровать, и для меня была приготовлена раскладушка. К окну было прибито ватное одеяло, которое на день откидывалось.
Когда я проснулся, бабушка гладила моё бельишко, которое уже успела выстирать.
— Я хочу побродить по Москве, посмотреть, какой она стала, — сказал я.
— Пойдём вместе, — предложила бабушка. — И имей в виду, что Москва на военном положении. Вечером без пропуска ходить нельзя, и «он» прилетает почти каждый вечер около десяти часов.
— Кто это «он»? — спросил я.
— Кто? Гитлер. Но не очень-то «он» разгуливается, наша зенитная артиллерия бьёт метко, и только некоторые самолёты прорываются. Сегодня я дежурю во дворе, — сказала веско бабушка, — женщины — во дворе, мужчины — на крыше.
— Значит, я буду дежурить на крыше, — решил я.
Мы вышли на улицу. По мостовой двигалась колонна автомашин, и в них покачивались какие-то странные фигуры, закутанные в этот жаркий день в войлок и рогожу.
— Это вывозят музейные ценности — скульптуры, картины, чтобы они не погибли от бомб, — объяснила бабушка.
Подошли к Охотному ряду. Перед гостиницей «Москва» люди большими кистями, больше похожими на мётлы, раскрашивали площадь. Я пригляделся: макая кисти в вёдра с краской, на площади рисуют купы деревьев, крыши домов.
— А, это чтобы фашисты сверху не узнали Москву, — догадался я.
— Да, все площади разрисованы. Большие художники работают над этим, — подтвердила бабушка. — Но «он» днём не прилетает, норовит ночью, тайком, воровским манером.
Около двух месяцев прошло после начала войны, но как всё изменилось. Изменился и я сам. Детские наивные представления о лёгкости победы сменились тревогой, и я понимал, что не смогу остаться в стороне. Моя родина — Смоленск — в руках фашистов. Я представил себе фашистских солдат во дворе нашего дома на Кукуевке и ужаснулся.
Вернулись домой. Бабушка сказала, что скоро мне надо идти в школу, чтобы я приготовил учебники.
— Учиться-то надо, обязательно надо, — сказала она, словно угадав мои мысли. — Не победить мы не можем, жизнь будет продолжаться. Стране будут нужны грамотные люди, специалисты, учёные… Я тоже займусь делом. Ждала, пока ты вернёшься. Пойду работать в госпиталь, не зря же я курсы медсестёр кончила.
— Но бабушек в армию не берут, — возразил я.
— Это я для тебя бабушка, — рассердилась она, — а мне пятьдесят три года, не такая уж древняя и на здоровье не жалуюсь.