Орлий клёкот. Книга первая — страница 16 из 84

рой русской пословице, не развязывался. Чего он боялся, Левонтьев понять не мог.

Под вечер они свернули с тракта на лесной проселок, кони побежали резвее, вскоре розвальни выкатили на опушку, и Левонтьев увидел впереди, в низине, раскинувшееся привольно село с разнокалиберными домами и довольно большой церковью.

— Усть-Лиманка, — ткнув в сторону села кнутовищем, буркнул возница.

Правее села, в излучине реки, стояла заимка, внушительная, похожая на усадьбу мелкопоместного дворянина. К заимке стелился накатанный отвилок. На него и повернули розвальни.

Возница не остановил лошадей у парадного крыльца, а подъехал с тыла, к глухим воротам, за которыми, гремя цепью, захлебывалась злостью собака.

— Приехали, — резюмировал возница, хотя Дмитрий прекрасно видел это и сам. — Сейчас впустят.

Действительно, вскоре заклацали засовы, ворота мягко распахнулись, и розвальни въехали во двор, очень просторный, с рублеными гумном, конюшней, коровником, овчарней и большущим крытым сеновалом — чувствовалось, что здесь хорошо поразмыслили, прежде чем все это построить, а строили не тяп-ляп, а для себя.

— Коль приехали, так и ладно, — без малейшего доброжелательства встретил их бородатый мужчина в домотканой рубахе и домотканых портках, заправленных в белые мягкие чесанки. — Скидавай тулуп, мил человек. Иль благородием называть велишь?

— Я — офицер. Но… как здесь принято, так и обращайтесь.

— Не привычны мы благородиям поклоны бить. Казаки мы, от Ермака корень наш. Не обессудь. Меня зови Ерофей. Иль Ермачом, как казаки и усть-лиманские кличут.

Первый раз Дмитрий Левонтьев входил в крестьянский дом, и, хотя настроение его было испорчено столь своеобразной встречей и он понимал, что с этим бородатым мужиком не так-то легко будет найти общий язык, он все же с интересом разглядывал все: и сени, и комнаты, по которым вел Ерофей Дмитрия в его светелку. Ни хомутов и уздечек, густо смазанных дегтем и оттого духовитых, ни кур, ни телят, о чем много раз читал он в рассказах о крестьянском быте, ни затхлости и зловония, — все грубовато-простое, самодельное, но чистое. Лавки с бадейками на них, деревянные кровати, тоже самодельные, столы, табуретки — все сверкало чистотой, не крашеной, а скобленой. Воздуха в комнатах было много, он был тепл и свеж.

— Проходи, мил человек, сюда. Не хоромы, но… Чем богаты, тем и рады.

Комната, поболе той, которая несколько часов служила ему пристанищем в Тобольске, казалась почти пустой. У глухой стены — деревянная кровать с горой подушек в цветных наволочках; напротив кровати — широкая лавка; а у каждого окна (их было два) — непонятно совершенно, для какой цели, — по табуретке. Вот и вся обстановка. Если не считать герани на подоконниках. Здесь, в непривычных условиях, и предстояло жить Дмитрию Левонтьеву неизвестно сколько времени.

— Клади свой саквояж, не бойся, детей малых нет, никто не созорничает, и — к столу. Самовар уже готов.

Дмитрий недоумевал. Похоже, его здесь ждали. И комната приготовлена, и ужин ко времени.

«Верхового, должно быть, послали прежде, — с удовольствием думал он, и это возвышало его самого в своих глазах, — предупредили…»

Возможно, так оно и было, но выяснять это Левонтьев считал лишним, а хозяин сам ничего не объяснял. Стоял и ждал, пока гость вспушит свои жиденькие волосенки, и давал советы:

— Мы веры старой, потому не хватай за столом ничего сам, осквернишь. Что подаст хозяйка, Анастасьей ее звать, то и принимай. Отделила она посуду для тебя.

«Лихо! — безо всякой обиды думал Дмитрий, слушая Ерофея. — Судьба играет человеком… Бросает в бездну без стыда… Ну да ладно. Весьма все это становится любопытным».

За самоваром собралась вся семья Кузьминых. Хозяйка, оглядев гостя, пригласила:

— Милости прошу.

И по тому, что ударение было сделано на слове «прошу», и по властности тона Левонтьев понял: без ее согласия его в этот дом просто бы не впустили, а хозяйкой свою жену Ерофей называет не ради мужского снисходительного уважения.

— Сына Никитой кличат, — начал, на манер светских, знакомить Левонтьева с домочадцами Ерофей. — Силу бог дал ему, а умом обидел.

— Не греши! Не богохульствуй без нужды! — урезонила мужа Анастасья, но получила непривычную для нее отповедь:

— Замолкни, не смыслишь если.

— Пару с рота больше не выпущу, — вскинув гордо голову, с подчеркнутой обидой в голосе молвила Анастасья и принялась пододвигать поближе к весело посвистывающему самовару чашки.

Никита, глядя на мать лукаво, улыбался беззаботно, словно речь шла вовсе не о нем. Нет, за дурачка принять его было нельзя. Лицо открытое, привлекательное, глаза веселые, умные. Домотканая рубаха, совершенно нелепо сшитая, не безобразила его, а подчеркивала его ладность и неутомимую, не растраченную еще силушку.

— Приехал тут говорун в кожанке и бумажку сует. Вот, дескать. Америка на солдат тратит, дай бог памяти, пятьсот с малым миллионов каких-то фунтов, запамятовал, прости господи душу грешную, каких. Англия чуток поменьше, но тоже меры не знает. Франция, говорит, тоже не хочет лицом в грязь ударить. А в России, говорит, не густо. Трудно, стало быть, власть мужицкую защищать, потому, дескать, сын твой, Никита, значит, добровольцем должен идти, а всю справу солдатскую обязан, видишь ли, справить. Считал он мне тут, считал: шинелку, сапоги, исподнее, одеяльце, шаровары — без малого полста рубликов золотых насчитал. Карман чужой, не свой — чего ж не щедриться. Я ему супротив было намерился, а он цыкать давай на меня. Казак, говорит, извечно справлял сына на цареву службу, а ты для себя жадишься. Дак казак казаком и оставался. А тут ишь как ловко: сына справь — раз, мало того — хлебушко грузи. Лишек, вишь ли, имею. Ну и что?! Не грабил!

— Будущее ваше, как и будущее России, в ваших руках. Славное сибирское казачество всегда верой и правдой служило царю и отечеству, — немного красуясь, заговорил Дмитрий Левонтьев, а взгляд его уже приворожила хозяйская дочка, скромно ожидавшая на краю стола, пока дойдет до нее очередь и мать подаст ей чашку с чаем. — И сегодня вы не станете взирать равнодушно на то, как гибнет Россия. Вы спасете ее! Вы спасете императора, ибо…

— Погодь, погодь! Старой веры казаки царю не служили. Мял царь веру православную да давил, аж косточки наши трещали. — Осенил себя крестным знамением двуперстным и рек, как по писанию: — Царь, он — новолюбец, дияволом омраченный. Потерял он существо божие испадением от истинного господа, святого и животворящего духа. — Погладил довольно бороду окладистую и спросил с лукавинкой: — Очертя голову сподручно ли в омут кидаться? Сын мой, вот он — шаньги уписывает. Золотишком я не раскошелился, не на того говорун напал. Хлебушек, если с умом, тоже попридержать можно. Казаки, кто веры праведной, так размыслили: сломя голову не решать. Подождем, приглядимся.

«Закавыка! — подумал Левонтьев. Он никак не предполагал, что идея освобождения царя на хуторах и заимках воспримется прохладно. — Закавыка. Отчего же принял меня?»

Дмитрий мрачнел, все более и более осознавая свою ненужность не только в этой просторной заимке, но и вообще в этом глухом углу, где люди, живущие в суровой изобильности, представлялись Левонтьеву бурундуками: натаскали в гнездовья изрядно зерна и довольны донельзя. В общем, своя рубаха ближе к телу. Теперь Дмитрий уже не замечал ядреной статности дочери Ерофея. А когда тот, кивнув на нее, сообщил: «Акулиной звать. На выданье», машинально, даже не разобрав имени, склонил в поклоне голову, отчего жиденький чуб его вздрогнул, будто испугался чего-то, и девица прыснула сдержанно, принял поданную пухлой рукой хозяйки чашку, взял из тарелки, подставленной к нему поближе и специально для него, огромную румяную шаньгу и вовсе не заметил ни сибирской ее величины, ни ее румяной аппетитности — он как бы раздвоился: поступки его вовсе не соответствовали мыслям. Внешне уверенный, уважающий себя человек, на самом же деле он был обескуражен нелепостью своего положения и мысль свою подчинил поиску доводов, убедительных, весомых, в предстоящем разговоре с хозяином после чая.

«Непременно сегодня же следует выяснить, есть ли смысл оставаться здесь и далее», — подумал Левонтьев, но даже не представлял пока что себе, как сможет воздействовать на ум этого уверовавшего в правоту своего жизненного кредо старовера-беспоповца.

Спасательный круг бросил сам хозяин. Макая осторожно кусочком колотого сахара в чай, сказал неспешно, словно пробуя на вкус каждое слово, прежде чем выпустить его:

— Обежит завтра поутру заимки Никита. В Усть-Лиманку к мужикам пока повременит. Как мы порешим, они противиться не станут. Поперву гуртиться не след. Поменьше когда, понадежней будет. — Куснул побуревший краешек сахара, хлебнул смачно, с привздохом, из блюдца и продолжил: — Казаки, однако, могут поинтересоваться, чего это ради Ермач потемну народ колготит?

— Цель моего приезда… — начал было Левонтьев, но Ерофей одернул его:

— Повечерим чем бог благословил, а уж тогда и поведаешь мне в точности про свои дела.

И замолчал. Больше ни слова. Так, в подневольном, как казалось Левонтьеву, молчании и закончился ужин. А может, здесь принято за столом молчать. Привычно им так.

Женщины тоже молча убрали со стола, и мужчины остались одни.

— Начнем, благословясь, — погладив бороду, снисходительно разрешил Ерофей. — Давай, как ты сказываешь, цель твою.

— «Национальный центр» принимает меры для спасения царя силами русских людей, отказываясь от помощи германцев. И я прибыл сюда с уполномочиями создать боевой отряд поддержки…

— Погодь… В толк не возьму. Немец нам не сподручен, то верно. А что за такой центр национальный, ты вразуми? Кто коноводит?

— Основа нашего союза — верное монархии дворянство, цвет России…

— Закавыка, стало быть, — вновь прервал Ерофей Левонтьева. Ухмыльнулся недобро. — Эка, цвет. Пустоцвет да и тот ноне вовсе пообсыпался. Видел, мил человек, как пчелы роятся? Нет. То-то. Того не бывало, чтобы рой трутни вели. Не было и не будет. Хлебопашец — вот корень земли российской.