ором просил направить на трудную границу. Просьбу уважили. Определили и должность — командир взвода. Большое понижение, но он согласился. Отец тоже благословил, сказав на прощание: «Я не упрекаю тебя ни в чем. Но в Туркестане ты, наверное, услышишь о мудром житейском правиле: среди колючек будь колючкой, розою благоухай среди цветов, — услышишь, поймешь, поверишь и, уверяю тебя, примешь это правило».
И об этом благословении знал Андрей. Не ему задавать вопросы-загадки! Конечно же, хочет он раздразнить его, Богусловского, спровоцировать грубость, отвлечь тем самым всех от принципиального спора, подменить его мелочной перебранкой.
«Шустер. Эко, шустер, негодник!» — с неприязнью думал Богусловский, все более успокаиваясь. Даже улыбнулся, прежде чем заговорить вновь. Оглядел все офицерское собрание и рубанул решительно:
— Я не дезертир! Я остаюсь! Теперь же иду к нижним чинам и сообщу им о своем решении. Я не желаю быть проклятым потомками.
Повернулся и твердо, уверенный в правоте своего решения, направился к выходу, вовсе не обращая внимания на вспыхнувший с новой силой спор. Когда он вошел в казарму, казаки притихли, Богусловского они уважали. Это — не Левонтьев. Тот никогда доброго слова не скажет. В морду не бил, но, казалось, даже брезговал разговаривать с ними, нижними чинами. Богусловский — это свойский офицер. Однако и он в казарму вот так, запросто, никогда не входил. Что привело его нынче?
Почувствовал Богусловский недоуменность и настороженность — и сразу быка за рога:
— Вы вправе недоумевать по поводу моего появления. Откроюсь: пришел агитировать. Теперь это слово в моде. Только как это делать — не знаю. Скажу одно: с границы я не уйду! Надеюсь, и вы не станете дезертирами.
Загалдела казарма, зашлась в перебранках. Всяк на своем стоит. Словно толкучка в базарный день, а не воинское подразделение.
Подождал немного Богусловский, пытаясь определить, чья берет, затем скомандовал зычно и властно:
— Выходи строиться!
Оказалось именно то, что надо. Привычна казаку команда. С детства привычна. Послушно потянулись на плац и выстроились согласно ранжиру. Тоже привычному за годы службы.
— Вы прекрасно знаете, какое ключевое направление мы охраняем, — заговорил, встав перед строем, Богусловский. — Так же прекрасно знаете вы, как алчны контрабандисты. И еще… Здесь нет никого, кроме пограничников, кто бы защитил этот край Российской империи от вторжения иноземцев…
— А теперь этого ни от кого не требуется, — с усмешкой прервал Богусловского Левонтьев, который, увидев построившихся пограничников и Богусловского перед строем, поспешил на плац. Для Богусловского же появление Левонтьева было неожиданностью, и он даже растерялся, услышав его голос за своей спиной. Левонтьев, понявший это, сразу же завладел инициативой.
— Слово «вторжение» — архаизм чистейшей воды. Всякая нация определяет свои границы сама. Сарты сами разберутся, нужна им эта земля либо нет. Сами установят, где им тянуть границу. Любое противодействие их воле незаконно. Согласно Декрету о мире, принят который на съезде Советов народных… Правда, я не припомню, чтобы мы кого делегировали на съезд. Не народ, видимо, мы… И все же закон принят, его следует уважать.
— Тебя-то не пустят на съезд, ты не казак и не солдат, — бросил кто-то из третьей шеренги, и по рядам прокатился приглушенный смешок, словно шаловливый ветерок прошелестел по зеленым фуражкам.
Левонтьев нисколько не смутился. Надменно оглядел строй, не выделяя, видимо, ни одного лица. Казаки для него были серой массой, глупой и послушной. В каждом жесте, в каждом слове Левонтьева чувствовалась уверенность, и это делало его, и без того отлично сложенного, холеного, в прекрасно подогнанной по фигуре полевой форме, красивым. Он буквально цитировал Декрет о мире, подминая под себя его главную мысль, извращая, в угоду себе, саму его суть. Но делал это весьма эффектно и потому убедительно.
А что Богусловский? Он прекрасно понимал, что сейчас важны не только слова, но и тон, каким они будут сказаны, важна демонстрация командирской уверенности и четкости, что всегда нравится казакам, — все это понимал Богусловский, но, к своему неудовольствию, чувствовал, что во многом проигрывает Левонтьеву, пытался перехватить у него инициативу — увы! — безрезультатно. Левонтьев играл, он был эффектен, он наступал, Богусловский же оборонялся. Актерничать он просто не мог…
Левонтьев, пружинно покачиваясь на носках, благословенно вскинул руки:
— Бог свидетель: не я говорю, говорят Советы! Отныне аннексия вне закона. Да-да, вне всякого закона! Если мы граждане России и не враги новой власти, то мы просто обязаны разъехаться по своим станицам, по своим городам. Ибо осуждено Декретом о мире всякое насильное присоединение или насильное удержание слабой нации силою…
— Воля народа здешнего выражена в добровольном присоединении к России, — возразил как можно спокойней и уверенней Богусловский, хотя все более и более раздражался и тем, что Левонтьев так нагло, но весьма умело скрывая наглость, переиначивал смысл декрета в свою пользу, и тем, что сам он лишь бегло прочитал принятые на съезде Советов декреты, не отвергая их, но и не принимая близко к сердцу. Он верил в силу народного разума, он рассуждал так: не может ошибиться такой большой и сильный народ. Пусть поначалу получится у него, не знавшего прежде власти, какая-либо неувязка и неурядица, но он осилит все это и определит себе верный путь. Свое место в этой взметнувшейся волне он видел ясно и определенно: охранять, как и прежде, границу России. Оттого так спокойно отнесся он к первым законам новой власти, восприняв их как первый пробный шаг. И как теперь оказалось, зря. К спору с Левонтьевым он не был готов. Но не признать же правоту левонтьевского принципа?!
— Мы — не насильники. Мы — защитники этого края…
— Отчего же никто, кроме баев и мулл, не жалует нас своей признательностью. Волками смотрят сарты, — с усмешкой перебил Левонтьев.
— Не более того, сколько ненависти выказывал русский мужик своему помещику, его стремянным да заезжачим. Теперь же все иначе станет…
Казаки молча слушали пустую, по их мнению, перебранку господ офицеров, не вдумываясь в суть спора, в его корень, его основу. Дело казаков — служить. Так заведено испокон веков. А землицы им за это отмеряли отменно. А где служить — не все ли равно. Куда пошлют, там и неси службу исправно. Казакам казалось, что когда говорит один, то он прав, когда другой, тоже прав. Только поручик Левонтьев, хотя и поганый он человечишко, уверенней держится, стало быть, у него правды поболее. Не хочется ему верить, а гляди ты — верится.
Левонтьев наседает:
— Если какая бы то ни было нация удерживается в границах данного государства насильно, как трактует Декрет о мире, вопреки выраженному с ее стороны желанию в любой форме — на собраниях, в печати ли, свободным ли голосованием, — это аннексия, это, стало быть, незаконно. Сарты не единодушны по отношению к новой власти, и не нам, а самой власти, которая заявляет о неприятии аннексии, произвести поголовный, если хотите, опрос. Не нам же, извините, делать это. Мы — солдаты, мы — не политики, мы — не власть, — он спружинил на носочках, закинул руки за спину, поглядел с ухмылкой на примолкшего Богусловского, словно призывая его выложить козырную карту и в то же время осознавая, что противник его просто не в состоянии это сделать. Спружинил еще раз на носочках и, устремив посерьезневший взгляд на насупившихся казаков, спросил строй: — Кто о земле декрет читал?
Встрепенулся строй. О ней, о земле, в казарме до хрипоты спорили. И так новый закон примеряли и эдак. Дружно ответили Левонтьеву:
— Как не читать? Читали все.
— А много ли корысти в том? — пренебрежительно ухмыляясь, бросил Левонтьев вопрос строю.
Забубнили казаки недовольно. Не дураки же они. А что земли касается, тут их вокруг пальца не обведешь. Обман да фальшь враз сообразят.
— Чем не довольны, служивые? — все так же надменно и пренебрежительно оглядывая строй, спросил Левонтьев. — Шевелить мозгами никогда не вредно. Давайте и пошевелим. Если вдуматься в корень вопроса, то что же, служивые, выходит? Вся земля: частновладельческая, общественная, крестьянская отчуждается безвозмездно, обращается во всенародное достояние и переходит в пользование всех трудящихся на ней…
— У рядовых казаков не конфискуется, — возразил кто-то из строя, и по строю прошелестел ветерок.
Левонтьев моментально парировал реплику:
— Уездные Советы определяют, до какого размера участки и какие именно подлежат конфискации. Слова-то эти не выбросишь из декрета никуда. Советы и определяют форму пользования землей: частновладельческую, либо общественную. Но только те получат землю, кто при ней будет. Нет тебя, и земли тебе нет, ибо… вдумайтесь: «…переходит в пользование всех трудящихся на ней». Вот и судите, казаки, да рядите. Мы здесь торчим, не ведая чего ради, а землица наша отобрана и поделена. Когда возвратимся к очагам своим, за нами, так в декрете сказано, не мною выдумано, как за пострадавшими от имущественного переворота, признают право на общественную поддержку, — усмехнулся недобро. — Дадут милостыню. А то и нет. Презирать еще станут да гонение чинить за то, что мы незаконно аннексировали малый народ — сартов. Дело ли, казаки, из-за них, вонючих, оставаться здесь?
— Это подло, Андрей! — в гневе воскликнул Богусловский. — Это — профанация. Где, когда, скажите мне, правительство забывало своих защитников?!
— Я покидаю гарнизон! — словно не слыша Богусловского, зычно крикнул Левонтьев. — И предлагаю: кто со мной — два шага вперед!
Тихо-тихо вдруг стало. Да и объяснимо, отчего перехватило дыхание у многих. Спорить да доказывать друг дружке, тут вольготно, тут — размахнись рука, раззудись плечо. А когда твоя судьба в твоих руках и вмиг определиться требуется, тут — боязно.
Но вот шагнул отчаянно один, за ним — другой, третий. И раскололся строй. Два шага между казаками, а что тебе пропасть. Вчера они вместе, стремя в стремя, дозорили, вместе валили коней и, смахнув карабины с плеч, отстреливались от джигитов заматерелого контрабандиста Абсеитбека, сегодня же они стали врагами, еще не вполне осознавая весь трагизм происшедшего.