Орлий клёкот. Книга первая — страница 29 из 84

свою волю. Волю аллаха!»

Тогда услышанная легенда вовсе не удивила его. Когда определилось место службы Андрея Левонтьева, он по совету отца начал знакомиться с историей края, где предстояло служить, и прежде вовсе незнакомое так захватило его, что он, бывало, встречал в библиотеке рассвет. За несколько месяцев перечитал не только все, что было по Туркестану в семейной библиотеке, но и в служебной. Его признали, особенно молодые офицеры, знатоком Востока, случалось даже, что у него консультировались высокие чины погранстражи. Не преминул блеснуть своей эрудицией Левонтьев и на том вечере:

«— Не Кутайба ли обрушил огонь и меч на несчастных?»

«— Нечестивцев покарал аллах!» — возразил хозяин, явно серчая.

«— Только ли по велению вашего бога арабы захватили в свое время Бухару? Четыре раза Кутайба, их предводитель, приводил к мусульманству бухарцев, но не сломил их дух жестокостью. Все же он сделал бухарцев своими подданными, смешав их с арабами. Нынче Бухара считается у верующих чуть ли не колыбелью ислама. А он насажден был насильно. Хитростью. Так, возможно, и ваш город стал очагом исламской религии? Я уверен, что живут здесь люди еще с допотопных времен. Поуничтожили исламцы тех, кто построптивей, а кто покорился — живи в святом городе».

Левонтьев говорил вдохновенно. Ему казалось, что все слушают его со вниманием, ибо открывает он им неизвестное. Он совершенно не почувствовал отчужденности, не понял, отчего так скоро закончилась игра, и только, когда все партнеры по покеру вышли на узкую улицу, сдавленную высокими глухими дувалами, пристав Небгольц, положив руку на плечо Левонтьеву, сказал с отеческой заботливостью:

«— Здесь, как и в России, дорогой Андрей Павлантьевич, плевать в колодец не рекомендуется. Здесь, я бы сказал, особенно».

Затрещина что надо. Впору на дуэль вызывать. Левонтьев, однако, сдержал гнев.

«— Грубо, но — в глаз».

Да и не со скандала же начинать службу. Ведь тогда на карьере можно поставить крест.

Он не раз и не два со стыдом вспоминал грубые слова пристава, хотя месяц от месяца все больше осознавал их верность. Влияние ислама (Левонтьев все яснее это усваивал) на все, чем жил Туркестан, огромное. Даже казахи и киргизы, с полным безразличием относившиеся и к корану, и к шариату, ибо одни привыкли к просторам бескрайних степей и вековым моральным устоям, выработанным вековым степным укладом жизни, а другие также накрепко связанные бескрайними просторами гор и не менее древними моральными кодексами, — даже эти народы, вольные, рабство души для которых было вовсе не свойственно, все же смирились с мусульманством, как с чем-то совершенно необходимым, хотя и вовсе лишним. Бывает же так: нахлебничает в доме бедный родственник, надоел, явно мешает, но не выгонишь — родная кровь.

Убеждался Левонтьев и в том, насколько безгранична власть служителей культа, и постепенно начал заводить с ними дружбу. И шел, как ему казалось, необычным путем. Он часто просил растолковать тот или иной аят корана, хотя знал хорошо их, но видел, что льстит этими вопросами проповедникам ислама. За время службы в пограничном гарнизоне Левонтьев совершенно изменился. Он соединил воедино свои прекрасные знания с практикой жизни и в колодец плевать больше не осмеливался. Вот и теперь Левонтьев хорошо понимал, что в этом городе-мазаре казачья вольность может обернуться худом. Оттого и предупредил строго:

— Предупреждаю еще раз: попусту шашек из ножен не вытаскивать! Всем ясно?!

Не определился еще поручик, как поступить, чтобы и волки были сыты, и овцы целы, чтобы отряд отдохнул и чтобы большевиков не оставить в покое.

«Мог же я получить приказ новой власти о передислокации?» — нашел наконец зацепку Левонтьев и направил коня к бывшей городской управе, полагая, что именно там разместилась и новая власть.

Отряду предстояло обогнуть по берегу Худай-ханы Сулейман-гору, и, когда казаки приближались к ней, Левонтьев, как и прежде, когда бывал здесь, с непониманием думал, чем привлекла эта в общем-то обычная гора, с крутыми каменистыми склонами, на которых густо лепился боярышник да красовалось своим могуществом несколько ореховых деревьев. Не тем ли, что гора оканчивалась не привычной вершиной, а просторной площадкой, будто кто-то отпилил верхушку горы чуть повыше середины и унес куда-то, оставив здесь лишь комель. На этой высокой ровности, где тоже росли деревья, можно было строить дома, можно надежно обороняться, если нападут враги. И Бабура на гору загнало, вполне вероятно, не желание поблагодарить аллаха за триумфальную победу над врагами, а страх перед ними. Ведь начал он свои захваты почти с ничего.

И словно специально для того, чтобы укрыть от зноя жен и детей, имела гора две уютные пещеры.

Сейчас в них обитают дервиши-суфии. О гладкий же валун, который наверняка был общественным мукомольным камнем, но о котором теперь говорят, что на нем восседали и Сулейман-пророк и Бабур, трутся животами женщины, чтобы ниспослал им великий аллах благо материнства. Ямки-кладовые, выдолбленные в граните для хранения зерна и воды, служат «главными судьями» при определении, истинно или ложно заподозрил муж свою жену в измене. И очень просто это делается: сунет муж голову жены в горловину, облюбованную им же самим, если пролезла голова — виновата. Тут же следует расплата. Подводит жену к самому крутому склону и толкает вниз. Скатывается обезображенный труп в Худай-хану на корм сомам.

А горловину при желании всегда можно выбрать по вкусу, ям-кладовых много на горе.

«Неисповедимы пути людские, как и господние…»

Когда стоявший на часах у входа в городской Совет узбек в полосатом халате, в васнецовском шлеме, который назовут потом буденовкой, со старенькой ржавой берданкой проводил Левонтьева к председателю, то весь обдуманный до каждой фразы, до каждой реплики разговор оказался совершенно не нужным. За председательским столом сидел тот самый пристав Небгольц, который дал Левонтьеву после неудачного званого вечера у местного заводчика мудрый совет: никогда не плевать в колодец.

Левонтьев даже опешил. Возможно ли такое: пристав во главе большевистской власти города?!

— Добрый день, любезный Андрей Павлантьевич. Какими судьбами? Да не пяльте глаза на мой наряд: халат как халат… Национальный. А на голове — шлем революционного народа, — весело скоморошничал бывший пристав. — Чалму бы надеть, цветную, сальную, да поостерегся, Андрей Павлантьевич, поостерегся. Чувства народа, коему повелевать намерился, следует щадить. И иное забывать не следует — революцию. Да ты проходи, проходи, — перейдя на «ты», с нарочитой мужицкой простоватостью пригласил Левонтьева Небгольц. — Вот он стул для посетителей. Только что грел его своим грязным задом представитель рабочего класса… — И только тут понял, не переигрывает ли, глянул тревожно и вопросительно на Левонтьева и спросил: — С кем имею честь? Командир червонного казачества?

— Господь с вами, Терентий Викентьевич!

— Отчего, позвольте, в Совет без шашки наголо? Меня же в расход следует…

— Придерживаюсь вашего житейского правила: не плевать в колодец.

Небгольц засмеялся заразительно. Затем взял Левонтьева под руку и усадил на скрипучий венский стул.

— Чем могу служить?

— Вы помните вечер у заводчика? — ответил вопросом на вопрос Левонтьев.

— Боже, сколько их было!

— Кстати, где тот великий почитатель своего пыльного городка?

— Живет. Пока живет. Я предлагал ему создать на хлопкозаводах какие-нибудь рабочие Советы. Милицию крепкую создать. Самому создать и самому же вооружить. Но куда там! Вожжа под хвост. Чуть ли не в большевизме обвинил меня. Что погубит нас, так это дуболомство! — возмущенно воскликнул он и тут же спросил: — А тебя что сюда занесло с таким крупным отрядом? Я тут с тобой откровенничаю, а ты, возможно, того, с народом? Тогда не теряй зря времени, занимай вот этот стул. Венский. Скрипучий.

— В Семиречье решили казаки податься. Меня просили поатаманить в пути.

— Так вел бы через Исык. Перевал и теперь проходим, а в долинах — сама благодать. Да и путь куда короче.

— Оттого и повел здесь, что длиннее. Пока дойдем до Семиречья, они от меня и шагу ступить не посмеют.

— Не юнца прежнего вижу перед собою, но мужа. Со славою идти — это прекрасно!

Левонтьева передернуло от такой фамильярности, от похлопывания по плечу, но он смолчал. Как и тогда, после вечера. А Небгольц продолжал назидательно:

— Карай каждого, кто посягает на святая святых — на собственность, великим потом и великой кровью приобретенной потомками нашими! — Пристукнул кулаком по столу: — Карай жесточайше! Только не здесь. Здесь, любезнейший, поостерегись кровь лить.

— Я уже распорядился. Табу наложено. Но есть одна мыслишка: потревожить улей святой. Сулейман-гору прихлопнуть.

— Эка невидаль. У них мазаров не счесть. Пошумят чуток и смирятся. Религия всегда власть уважает. Любую власть. Так стоит ли овчинка выделки?

— Что верно, то верно. Укрепятся большевики, станут управлять Россией — все склонят перед ними головы. Сектантство, возможно, подольше покуролесит, а христианские попы и мусульманские муллы хором славословить Советы станут. Маркса да Ленина к лику святых мучеников, святых проповедников причислят. Но сегодня и муллы и попы не приемлют большевизма с его приманкой земного рая. Сегодня они коммунистам — враги лютые. Вот и подливать нужно масло в лампадку, раздувать огонь очистительный. Так что, Терентий Викентьевич, стоит овчинка выделки. Еще как стоит!

— Муж! Истинный муж! Склоняю седую голову перед разумом твоим, Андрей Павлантьевич!

— Сегодня мусульмане особенно чутки к обидам, — не обращая внимания на восторженную похвалу, продолжал Левонтьев. — Фанатики они. Русский мужик осенил перед иконой себя крестным знамением, тут же подзатыльником сына наградит, если под руку подвернется, либо жену ругнет. А когда мусульманин молится, его оплюй, дом его подожги, он ухом даже не поведет. Фанатизм — великая сила. Ее только подтолкнуть следует, и пойдет она крушить все без разбору. Пух только полетит от всех большевистских намерений и дел. Невинные, истинные русские патриоты тоже погибнут, но да это не столь уж важно.