Орлий клёкот. Книга вторая — страница 17 из 84

аточно ночи. Погляжу на вас — самому спать хочется.

Дрогнет поплавок у Лектровского едва приметно, затем медленно, будто кто-то осторожно подсовывает под него спину, поднимется из воды и ляжет на бок — Лектровский уже не шутит, не улыбается снисходительно, он сжат пружинно, взгляд его прикован к поплавку. Вот тот вяло, будто спросонок, перевалится с боку на бок, поскользит по воде поначалу плавно, но уже через миг стремительно взбурлит воду. Хлестко дернет Лектровский удилище, потом мягко подведет серебристо мечущегося на крючке подлещика к берегу.

— На хлеб ловите! На хлеб! Заснете с червями да пшеницей, — торжествующе провозгласит Лектровский, насадит притихшего, смирившегося со своей судьбой подлещика на кукан и весело пошагает к другой паре.

Михаил, однако же, не менял наживки. Он выбрал именно распарившееся пшеничное зерно, старательно, как можно глубже, надел его на крючок и был уверен, что голавль непременно соблазнится на любимое лакомство, когда наступит время его клева. Он терпеливо ждал того времени. Комарнин тоже не слушал своего товарища — продолжал ловить на червей и хотя не часто, но таскал окуней и ершиков, приговаривая всякий раз: «Один ершок, и тот — в горшок. Навар отменный в ухе», — прерывая тем самым на малое время исповедь двух вдруг почувствовавших душевное родство молодых людей.

Нацепив рыбку на кукан, продолжал:

— Экспедиция давешняя для меня — школа. Тут ни добавить, ни убавить. Но самых запомнившихся уроков — два…

Поплавок резко нырнул под воду, леска струнно натянулась, и Комарнин выхватил из воды крупного окуня-горбуна. Сказал, довольный:

— Вроде начинается настоящий клев.

Забросил удочку, сменив червя, и продолжил:

— Там, в расщелке, где казалось все безысходным, сказал ты мне, как равному, все без утайки. Поверил мне, взял меня в союзники. Оголенной откровенностью взял. По сей день помню те слова: «Перспектива остаться здесь навечно и меня не устраивает. Да и никто к этому не стремится. Но выход для нас один: победа. А она может свершиться только нашими руками. Всех нас. Всех. И самое важное: нужно верить, что доживешь до победы. Верить и бороться за эту веру», — и не только помню, но и руководствуюсь ими. Четкая цель, вера в торжество ее и максимум усилий, а если необходимо, то и борьба за победу. Главная при этом надежда на себя, но и на единомышленников, которые становятся ими лишь тогда, когда знают не только конечную цель, но и преграды на пути к той цели — знают, таким образом, все, без утайки. И еще, что я перенял, взял, если хочешь, в жизненное кредо, так это принципиальность, твою безбоязненность говорить свое мнение. Хлопотно это, беспокойно — только правда всегда в конце концов побеждает. Вот ты говорил о никчемности той нашей экспедиции, много перетерпел оттого, но, как показало время, ты был прав. Урок для многих…

— Увы, — грустно прервал Комарнина Михаил, — даже для себя не извлек я ничего.

— Как это? Не улавливаю мысли.

— С какой верой в нужность предприятия обсуждали мы планы новой экспедиции, но она тоже несвоевременна и, следовательно, бесцельна. В Кремле я это понял. Понял и — устыдился своей близорукости. Война идет. Меч навис над миром. Только я не предполагал вести об этом разговор. К слову вырвалось. Верней будет, если сами сможете переосмыслить ситуацию.

— Да, задачка. Есть простор раздумьям…

Поплавок Михаила колыхнулся чуточку и тут же побежал, как мальчишка-шалун, вприпрыжку к берегу. Моментально забыто все, о чем только что говорилось, что казалось таким значительным.

Комарнин преобразился:

— Подсекай! Подсекай!

Взметнул Михаил удилище, оно согнулось и задрожало от упругой тяжести. До звона натянулась леска.

— Подводи. Подводи к берегу. Я — подсадчиком! — Это уже Лектровский со своей помощью, чтобы не оказаться в стороне.

Хотя и многолюдно для одной рыбы, но не сорвалась она с крючка, оказалась в запущенных под жабры пальцах Лектровского. Крутобокий, крупный голавль замирал на мгновение, собираясь с силой или раздумывая, как ловчее выскользнуть из жестких пальцев, потом туго изгибался, стремясь рвануться вверх, но без пользы для себя, тогда вновь обвисал, чтобы вдруг неожиданно взбунтоваться. Михаил смотрел на пойманного красавца и будто чувствовал упругую силу крупного рыбьего тела, и оттого невольная обида копилась на Лектровского, завладевшего чужой добычей.

«Сейчас отдаст, — успокаивал себя Богусловский. — Сейчас…»

Увы, Лектровский, забыв о своей удочке, потрусил к старикам с голавлем в руках, бросив уже на ходу:

— Порадую Андрея Лаврентьевича!

— Вот так всегда, — осуждающе сказал Комарнин. — Всегда кстати появляется. Ловок.

Промолчал Михаил. Да и что ответить? Вроде бы дружны. Со стороны кажется — водой не разольешь. А гляди ты — не все ладно. Но не ему, Богусловскому, судить да рядить их трудности. Он гость. Гость на рыбалке.

Посоветовал Комарнину:

— Переходи, Константин, на пшеницу. Похоже, клев начался.

Пока Комарнин менял наживку, Богусловский подсек еще одного голавля. Такого же крупного. С ним тоже посуетились изрядно, прежде чем оказался он на кукане. Когда же Комарнин и Богусловский одновременно не зевнули поклевок и каждый вынужден был управляться сам, то поняли они, что ловчее одному справляться с пойманной рыбой, и дело пошло споро.

Но не сбили еще вдоволь они охотку, еще азарт не притупился, как услышали требовательное:

— Довольно! Сматывай удочки! Пора разводить костер.

Уху готовить Андрей Лаврентьевич не дозволил никому. Поддерживать огонь в костре — пожалуйста. Остальное все — сам. Единственного снисхождения удостоился Лектровский, которому было разрешено почистить и помыть картофель и лук.

— В том героической памяти распадке я уяснил себе аксиому: человек просто обязан уметь все, что от него может потребоваться в любой жизненной ситуации. Теперь я даже шорницкое дело познал, сапоги тачаю. Готовлю же частенько сам, отпуская вовсе кухарку… И что ни говорите, во всем этом есть своя прелесть, — изливал душу Андрей Лаврентьевич Богусловским, — есть даже стимулирующее начало мыслительной работе, ибо сам процесс приготовления пищи — процесс творческий. Вот, к примеру, уха. Сколько рецептов?..

— Не счесть, — бойко ввернул Лектровский. — Никак не счесть.

— Ибо не счесть числа готовящих уху, — вдохновенно подхватил академик и начал, проворно разделывая рыбу, рассказывать самые, на его взгляд, популярные рецепты, но которые, тоже на его взгляд, не приемлемы в голом виде, без необходимой корректировки. Лектровский, не первый раз, видимо, слышавший подобные откровения своего учителя, подливал в нужный момент масла в огонь. Комарнин лукаво ухмылялся после каждой реплики Лектровского, но в разговор не вмешивался, как не вмешивались и Богусловские, с интересом узнавая для себя много нового из рассказа академика.

Отцедил Андрей Лаврентьевич окушков с ершиками, бросил в таган картошку, лук и различных специй без меры и командует костровым — Константину с Михаилом:

— Жарче! Жарче огонь!

Посуше да потоньше, чтобы спорей огонь был, подбрасывают костровые сучья под таган, добиваясь, чтобы ключом забурлила юшка, и лишь когда белопенная шапка поднялась в тагане, источая аппетитный аромат петрушки, укропа, моркови, лука и перца, — только тогда в эту клокочущую бурность академик начал опускать крупные рыбьи куски, покрикивая:

— Огня! Огня жарче!

А когда, как определил академик, уха поспела, он, хотя все теснились подле костра, постучал поварешкой по миске и прокричал, точно копируя свой призыв во время боя в расщелке:

— Обее-е-дать! Обее-е-дать!

Столь же комично и точно прозвучало это приглашение, но никто даже не улыбнулся: годы не стерли в памяти смертельную опасность тех дней.

Пауза от неловкой шутки затянулась. Первым нашелся Лектровский, открывший отдушину для дискуссии, соответствующей возникшему настроению:

— И что людям не живется в мире и покое? Все норовят друг другу диктовать нормы нравственности и права, применяя в качестве убедительнейшего аргумента оружие. И все это ради одной цели — ради собственного благополучия. Но можно же бескровно, в здоровом соревновании…

— Утопия, — снисходительно, хмыкнув, возразил Комарнин. — Даже у нас с тобой, а дружба наша кровью скреплена, и то самые различные понятия о здоровом начале соревнования…

Лектровский никак не отреагировал на реплику друга, видимо привычную. Он продолжал свою мысль:

— С басмачеством покончили. Китайцы КВЖД прибрать намерились — утихомирили их, так теперь — японцы. И каждый со своей правдой, со своими притязаниями. А чтобы весомей звучало, водят перед носом стволами винтовочными и пулеметными, угрожая агрессией. И пойдут. Навалятся скопно, как в гражданскую, пока мы не окрепли до мужей могутных…

— Не осмелятся япошки, — проверяя тщательно чистоту мисок, возразил академик. — Наглость их от малосильности и связанности. Квантунская армия ихняя по Приморью и Дальнему Востоку гуляла прежде оттого, что союзников много имела. Ну а теперь? Ей свои бока не помяли бы. С американцами лада нет? Нет. Кулак занес над квантунцами и Китай. Он не мог не оценить добрых дел наших по налаживанию равноправных отношений, а не навязанных царизмом в результате кабальных договоров. Дипломаты они были никудышными, а у русских — какой опыт?!

— С вашего позволения, Андрей Лаврентьевич, я по-солдатски прямо, — прервал академика Богусловский-старший. — Без обиняков, так сказать. Вы, смею утверждать, считаете гляциологию наукой, дилетанту непосильной. Согласны? Вот и отменно. Хотите, однако же, либо не хотите, но дипломатия, особенно дипломатия порубежной черты, — ой какая наука! Здесь дилетант не только не полезен, но и весьма вреден. С легкостью неимоверной разрушит он то, что возводилось веками. Помню, в году девятнадцатом в «Известиях» стали появляться статьи… Треску в них много, а вреда, дальнего, не видного вот так вдруг, еще больше. Фамилию того щелкопера по сей день помню, сколь сильно возмутил он меня. Виленский. А в скобочках следом — Сибиряков. Похоже, вы, Андрей Лаврентьевич, ему вторите, его трескотню верхоглядскую за истину приняли и усвоили. Только не так все. Китайцы дипломаты и хитрые, и коварные были всегда, во все века. К тому же и дальновидные. Никто не кабалил Китая. Худо ему, прижмут немцы, англичане либо французы — он к России ластится. Поспокойней ему — тут же спину покажет. Без стыда без совести. Так вот и теперь. Только не верю, что Маньчжоу-го возникло без ведома и поощрения китайских правителей. Ширма это. А за ширмой — сделка. Жаль, не все это понимают. Аукнется с годами близорукость наша. Ох как аукнется!..