Слово за слово — и пошло-поехало. Вроде бы нелюди в смертной ненависти сшиблись. Ужаснулись бы, слушая себя со стороны. Но где там — пристойность отступила. Полопались нервы, натянувшиеся струнно в эти первые дни войны.
— Ваш упрек, Владимир Васильевич, по меньшей мере бестактный. Помню я о войне, понимаю сложность обстановки на нашей границе, оттого и говорю: действия начальника заставы верны. Более того, они своевременны, — начиная сдерживать себя, отвечал Богусловский. — Моя оценка такая: он предотвратил сотни новых провокаций, оградил от нелепой смерти многих, возможно сотни, пограничников.
— А вы не предполагаете других последствий: залп трех минометов станет для Японии поводом для официального объявления войны?! Какие тогда окажутся жертвы?! Не десятки, не сотни, а миллионы! Война на два гигантских фронта! Вся страна погибнуть может! Вся! Вы понимаете это?! Под трибунал начальника заставы! И вас, если станете потакать анархии!
— Мне не привыкать, — мрачно усмехнулся Богусловский. — Опыт есть. Испытано.
Ледяным компрессом на горячую голову Оккера легли те слова — он не парировал грубо: «Ну и поделом, не будете вперед отца в печку лезть!» — а принялся, сдерживая нервную дрожь в пальцах, менять местами пресс-папье и перочистку, которые покоились бездельно и не мешая никому по бокам внушительного малахитового чернильного прибора, поправлять стилизованные под русские шлемы крышки чернильниц, подравнивать цветные карандаши, тоже совершенно ненужные, но отточенные до игольчатой острости и готовые послужить хозяину в любой момент.
Богусловский тоже помалкивал. Он сдерживал готовый сорваться упрек: «Удар ниже пояса — запрещенный удар!» — он не хотел больше пустого, хотя и жаркого, спора, он винил себя, что взвинтился, и теперь подавлял свою возбужденность, чтобы начать деловое решение возникшей проблемы как можно спокойней.
— По моему приказанию начальник отряда вызвал на переговоры погранкомиссара японской стороны. Мы предъявим им протест, не ожидая ихнего. От нас будет два врача, от них — тоже два. Они произведут вскрытие убитого пограничника. Кроме того, я приказал собрать как можно больше японских пуль, а наиболее заметные места их падения, особенно у дозорной тропы и на самой заставе, обозначить. Мы пригласим представителей сопредельной погранстражи, если они станут отрицать факт обстрела нашей территории.
— Разумно. Только ты, Михаил Семеонович, — переходя на обычное для них обращение, возразил Оккер, — не забывай, что и они предъявят вещественные доказательства. Пулемет и пулеметчики уничтожены нашими минами.
— Мина — не пуля. Она разрывается на мелкие осколки, а они, Владимир Васильевич, у всех мин одинаковые.
— Что ж, ни пуха тебе…
По обычному своему правилу Богусловский заехал на часок домой. Здесь было все неизменно, как и до войны; так же, как обычно, встретила его Анна в прихожей, только сегодня не светилось ее лицо приветливостью, а когда узнала она, что едет Михаил к японцам в гости, наполнились ее глаза слезами.
— Полно, Аннушка! Не крокодилу же в пасть.
— Прошло все, Миша. Извини. Невольно. Трудно все, тревожно…
Так уж себе определила Анна Павлантьевна, чтобы, провожая мужа даже в самую пустячную поездку, ничем не расстраивать его. А если опасность предвиделась, тут она ни жестом, ни взглядом не выдаст своей озабоченности, своей тревоги. Проводит когда, тогда и взгрустнет. И вдруг вот не совладала с собой.
— Все прошло. Все ладно станется.
— Владик наш где?
— В школу ушел. У них тоже забота — как фронту помочь.
Все эти дни Анна думала о том, как поступить с Владиком. Она была тверда в том, что сама не уедет отсюда, не оставит Михаила, но рисковать сыном не хотела. Сегодня вечером она предполагала поговорить о своих планах с Михаилом, но вот он уезжает, и, верная своему принципу, она решила перенести разговор на потом, когда муж вернется. И без того она расстроила его своими слезами.
Не ведала она того, что сын ее не в школе, что все ребята из его девятого «б» — в военкомате. Не просят, а требуют отправки на фронт.
— Давно ушел. Вот-вот должен вернуться, — предположила она. — Может, даже успеет до твоего отъезда.
Не дождался Владлена отец, оттягивал выезд, насколько мог, но настало время брать саквояж.
— Заедешь в школу?
— Зачем? Через три, самое большое — через четыре дня я вернусь. Не скучайте.
— Храни тебя бог…
Она оставалась верной себе. Ее нисколько не смущало, что Михаил давно уже коммунист, она продолжала по старинке только так благословлять его в трудную дорогу и суеверно считала это благословение панацеей от всех бед.
Михаил Богусловский, как и рассчитывал, управился за три дня. Устал до изнеможения, перебарывая упрямую непонятливость и наглое возмущение, вроде бы искреннее (мастера японцы играть заданную роль), и все же переупрямил, напустив на себя еще большее упрямое тугодумие, еще хватче цепляясь за пустячные на первый взгляд оговорки противной стороны. Итог встречи оказался таким: никто ни в кого не стрелял… Но последнее слово осталось за Михаилом Богусловским. Ввернул он на прощание, что, дескать, и впредь советские пограничники таким же решительным образом станут предотвращать все конфликты, чтобы мир царил на границе.
Побледнели щеки у японского офицера, улыбку слащавую он, однако же, удержал на холеном лице. Вот так. Проглотил. Богусловскому виделось в этом доброе предзнаменование: не настроены пока что японцы на войну. Не забыли, видать, Хасана и Халхин-Гола. Побаиваются.
С этих своих выводов и начал доклад Богусловский начальнику войск. А тот недоволен.
— Выходит, здесь разлюли малина будет? Вот их сколько, кто так же считает. — Оккер раскрыл пухлую папку: — Вот они, рапорта. Твоя оценка стратегической обстановки развязывает и нам с тобой руки…
— Такой мысли у меня не было. Да, я готов хоть сейчас на фронт, и мой опыт, смею надеяться, не окажется там лишним. Но рапорта я не подам, ибо мне ясно одно: оголять границу здесь нельзя. Нельзя и отдавать ее в руки малоопытных. И это будет до тех пор, пока не попятятся фашисты. Да, подписали японцы Апрельский пакт о нейтралитете — верно это. Но это еще не полная гарантия мира на Дальнем Востоке. Все будет зависеть от положения на советско-германском фронте. Рапорта пишут только те, у кого берет верх душевный порыв над разумом.
Ему не было нужды отстаивать верность своих слов: оба они прекрасно знали границу — и довоенную, и сегодняшнюю. Там, на западе, горела и стонала земля, а здесь граница напряглась взведенным курком. После двадцать второго июня будто плеткой кто начал подстегивать японских строителей, возводивших укрепленные районы. Темпы работы увеличились многократно, но все равно не успевали поспевать доты и казармы за валом валившими к границе полками и дивизиями, и их размещали в домах и фанзах местных жителей, которых подчистую увозили в тыл. А разведку квантунцы повели так, словно готовились к наступлению, словно уже шла война и лишь случилось малое затишье для перегруппировки сил. В любой момент могли загрохотать орудия, и чем меньше останется здесь кадровых пограничников, тем пагубней могут оказаться последствия.
— Разумный, мыслящий командир не подаст рапорта, — продолжал Богусловский, — и мы, Владимир Васильевич, давайте возьмем на себя вину за эти рапорта. Да-да, на себя. Не научили подчиненных мыслить.
— Вполне согласен. И рад, что мы единодушны. Я так считаю: будем работать здесь. Когда мы потребуемся, нас позовут.
— Нет. Я оставляю за собой право напомнить о себе, если здесь стабилизируется обстановка.
На том и поставили точку. Перешел затем разговор на фронтовые дела. Пересказал Оккер последние сводки. Очень тревожные. Помолчали, боясь даже по-дружески высказать свои оценки происходящему.
— А вот донесения из отрядов посмотри, — подал Оккер Михаилу Богусловскому папку с шифровками. — Такие ребусы япошки подкидывают, оторопь берет. Я, правда, по всем донесениям распорядился уже, для сведения тебе, изучи.
Самое время и помолчать, пока просматривает начальник штаба шифровки, но нет, Оккер принялся тягуче пережевывать, как жвачку, недоумевающему Богусловскому все свои решения, которые были совершенно ясны ему по пометкам на бланках донесений. Только не замечал будто бы Оккер недоумения друга своего, неспешно и основательно пояснял мотивы своих приказов и распоряжений, и, понятно, Богусловский пытался раскусить, отчего Оккер тянет время, не вволю же его, выкроить бы часика два-три для отдыха после столь трудной поездки да снова засучивать рукава.
Но мысли на расстоянии не уловишь, хоть и расстояния того всего-навсего — стол. Вот и спросил напрямую:
— Что-то, Владимир Васильевич, скрываешь ты от меня?
— Не скрываю, — улыбнувшись, возразил Оккер. — Время затягиваю. Тут без тебя у тебя ЧП, можно сказать, чуть не случилось. Владлен твой в бега подался. На фронт, видите ли. Воротили. Вот-вот мне должны доложить, что доставили домой.
— Я же говорил с Анной! Веселая. Рапортовала даже, что все в полном порядке.
— Золото она у тебя. Не ко времени никогда ничем не обеспокоит.
— Приятно это, конечно, но сын мог бы пропасть…
— Как раз. Тебя оберегала, а на меня вдвоем с Ларисой моей навалились, аж хребет затрещал.
Зазвонил телефон. Послушал Оккер, поблагодарил и — Богусловскому:
— Теперь поезжай. И не дай бог проговориться, что ведома тебе тайна твоей семьи. Перед Анной будет неловко, а уж от Ларисы достанется мне тогда на орехи.
Трудно пересилить волнение, ибо шаг сделан сыном не простой, не по детской шаловливой мысли, но нужно крепиться, чтобы не подвести друга своего. Не долго, однако, пришлось Богусловскому играть роль довольного своей поездкой. Едва успел он поцеловать Анну и та, тоже скрывая свое истинное состояние, начала было по сложившемуся у них правилу расстегивать портупею, как в прихожую вошел сын. Тот не скрывал своего состояния. Насупленный вошел. Сердитый.