— Мысль дельная. Сколько тебе в помощь?
— Никого. Сам. Мин дюжину в кузов и — на мост. А там…
— Ты что надумал, Ваня?! Иначе как-то бы?
— Не надежно иначе. Заметят если фрицы, что минируем, — впустую все. А так — в лоб. Вернусь небось. Ну а если что… Тебя ради, Лида. Не время тебе гибнуть. Детишек нужно рожать.
— Нет-нет, ты непременно возвращайся. Осиротеет без тебя батарея. И я так привыкла к тебе…
— Как выйдет. Помирать никому охоты нет. А суждено если, сына Иваном назовите.
Лида подошла к нему и нежно, как мудрая мать, поцеловала Ивана. У самой в глазах слезы. И доброта с жалостью перемешанная.
Да, если выполнит задуманное ефрейтор Иванов, бой может и не скоротечно пойти. Их на батарее всего ничего, но и фашистов нетучно. Оттянется время похоронного марша.
Вот уже доложили взводные, что готовы вести огонь по наземным целям, но не сложили зенитчики руки, ожидаючи врага, принялись соединять меж собой щели, создавая единую систему обороны, хоть и темень запеленала степь. Притерпелись к ней. Торопятся, поглядывая на запад, не сверкнут ли фары немецких машин.
Но темна и тиха степь, и уже заговорили меж собой зенитчики, вполголоса правда, не ошиблись ли, дескать, разведчики и наблюдатели. Радостно, конечно, если так. Позубоскалят тогда над ребятами, и — баста. Подуют на мозоли и вновь примутся за свое привычное — небо веснушить, крылья подрубать громоголосым стервятникам. Но и иное представляется: утром подкатят. Они, далекие от понимания законов передовой, слышали все же, что немецкая пехота не воюет по ночам. Поспят вволю, позавтракают, а уж тогда подкатят: встречайте гостей. Вот и продолжают торопко копать бойцы, сопят старательно, но нет-нет да и разгибает спину то один, то другой. Не от усталости. К степи прислушиваются. В степь зоркие взгляды бросают, в непроглядную, а то и в столь же непроглядное небо: не мигнет ли где звездочка, отыскав разрыв в плотности тучной?
Все в ажуре. Моросит беспрестанно, звезд нигде не появляется — затянуто, значит, небо, нелетное оно, а степь тоже успокаивающе тиха.
Богусловский, склонившийся к мысли, что до утра немцы не подойдут, дал команду старшине подобрать группу бойцов в помощь ефрейтору Иванову. До утра они успеют взорвать мостик и вернуться. Группа эта собиралась, и комбат решил, отправив ее, распорядиться, чтобы отдохнули пару часов бойцы перед боем, но ни взрывники не ушли к мостику, ни передышки зенитчикам не вышло. Передовое вражеское подразделение спешно двигалось и в ночи без сна и отдыха, и вскоре на батарее увидели короткие, от фар до земли, острошильные полоски света, услышали рокот моторов.
Медленно приближалась колонна, но — приближалась. Зенитчики заработали спорей: чем глубже окопы и сообщения между ними, тем больше шансов не попасть под шальную пулю, под шальной осколок. А судя по всему, часок им еще отпущен. Знали все, что Иванов увел свою машину к мосту, но не верили в возможную от того длительную задержку. Не река вольная, безмостая поперек встанет, не Дон. Дон, его и то перешагнули, а тут — низинка плюгавая. Пройдут.
Какой спрос с артиллеристов — не шофера́ они, оттого и не ведают, о чем судачат, о чем мысли держат. У Иванова же — точный расчет: не станет моста — не пробьется ни одна машина через низину, пока дождь; вот и притаил машину свою за осокой, высокой от добротной влажности, по самый пояс. Ждет, когда миг его настанет. И так, и эдак прикидывает, чтобы, значит, и мостик взорвать, и живым остаться, но хлипко все получается. Самое точное — рвануть машину, когда танкетка на мост уже вползет. И — в лоб ей. Куда она денется? Спятиться не успеет, а по тормозам если — польза ей от того совсем малая: все одно знатный таран получится, полыхнет все, щепки от мостика останутся. А пока очухаются от перепуга, пока сунуться в низину попытаются (на это рассчитывал Иванов) да поймут, что непроходима она, утро подоспеет. Тогда с батареи не дадут мост восстановить. Не только из орудий достанут, но даже из пулеметов. А там… Должна поддержка подоспеть. Доложено же в верхи. К Сталинграду идут. Неужели нет резервов перекрыть им дорогу? Есть! Как не быть!
«Останется доброокая любовь моя жить! Должна остаться!..»
Для батареи взрыв на мостике прозвучал окончательным сигналом готовности к бою. Все заняли свои расчетные места, взводные доложили о полной готовности вести огонь, и Богусловский, не зная, что предпринимать в дальнейшим, велел передать по окопам и на позиции орудий и пулеметов, чтобы не курили, не разговаривали громко, не стучали.
— Если сейчас пойдет колонна по дороге — подпустим совсем близко. Фактор неожиданности многое даст нам. К тому же огонь автоматов убойней с близкого расстояния.
Сам подумал с тоской: «Много ли их, автоматчиков? Гулькин нос».
И еще подумал: верно ли поступил, оставив людей на явную гибель? Воспользовался правом командира распоряжаться их судьбами и жизнью, но разумно ли? Что сможет одна батарея? Прихлопнут ее, как комара. Возможно, сняться? Пока немцы мост наводят, батарея далеко уйдет. Доложено же в полк, а полк — дальше. Примут, кому положено по штату, надлежащие меры. И взводные еще не ушли, ждут, когда он, комбат, скажет привычное: «Выполняйте!» А он им возьми и — другое: «Будем отходить!» Как воспримут? Струсил — расценят. Пустил на явную смерть любимца батареи, и все на том. Хотя, вполне возможно, обрадуются его новому решению. Только не покажут этого. А Лида? Она осудит, это уж точно. За Иванова не простит.
Когтями острыми скребануло по сердцу, когда представил он не любящую доброту во взгляде жены, а осуждение и, быть может, даже презрение. Добавил решительно:
— Настраивайте людей на стойкость. Обороняться будем до подмоги. Или — до последнего снаряда, до последнего человека. И вот еще что… У орудий оставьте минимум. Чем больше у нас будет автоматчиков, тем лучше. Все. Выполняйте!
Присел на топчан, когда взводные ушли. Так захотелось побыть совсем одному. Уверенность обрести, убедить себя окончательно в верности и нужности своих действий. Но думы-то о другом первенствуют. О том, что не удалось счастье первой брачной ночи, не стала вот эта землянка их с Лидой первым совместным приютом и еще совсем не ясно, что ожидает их завтра, когда наступит утро, когда придет день. Он заставлял себя, насилуя, думать о завтрашнем бое, но ничего поделать с собой не мог: всем виновным и безвинным доставалось от него за столь неуместное осложнение обстановки, за то, что смогли фашисты прорвать фронт и ринуться в степь, к Сталинграду.
«Труса празднуют! Труса!»
И не важно было ему, кто и когда струсил и струсил ли вообще, — важно Владлену одно: жизнь семьи, еще не успевшей начаться, висит по чьей-то вине на волоске. Вот она — роковая случайность! Не шальная пуля, не безразборный осколок — совсем иное, но столь же неотвратимо-жестокое.
Понял он вскоре, что не место здесь, в землянке, искать покоя и силы духа. К бойцам нужно идти, на позиции. Там хочешь не хочешь, а нюни не распустишь. Лампу прикрутил до самой малой тусклости и вышел в темень, прикрыв за собой дверь. Но уже через несколько десятков шагов остановился, не зная, как поступать дальше, ибо услышал он разговор о себе. Не решался и подойти к разговаривающим бойцам, стыдился и подслушивать. Стоял в нерешительности. И неловко ему, и радостно.
— Что тебе кремень. Стоять, говорит, будем, и — баста.
— Лидуха тож не отстает: бить, говорит, фашистов следует.
— Им бы миловаться, а они — вон как!
— Уберечь их нужно, мужики. Живота не пожалеть.
— Иначе-то как же? Иначе нельзя. Совесть в могилу сведет, если недоглядим или, не приведи господь, драпанем. Ежели ни одного из нас не останется, тогда… Тогда обессуда не будет.
— Не панихидь. Фрицы пусть гибнут, а не мы. Иван вот возвернется, расскажет, много ли их там.
— Сложил головушку свою буйную Иван. Нас ради. Командира да жинки его ради…
— Не панихидь. Живого хоронишь!
Не вытерпел больше Богусловский, шагнул, задев специально плечом за борт траншеи — зашуршали, осыпаясь, крошки земляные, еще не успевшие намокнуть от мороси. Притихли бойцы, повернув голову на звук шагов: хоть и известно, что чужому здесь не оказаться, да кто его знает, автомат лучше на изготовку, а палец — на спусковой крючок.
— Вроде как о нас с Лидой беседа? — подойдя к зенитчикам, спросил комбат. — Благодарю вас от себя и от Лиды, только мы — не главное на данный момент. Фашиста задержать здесь нужно, а кто жив останется, кому смерть суждена — разве ведомо? В одном я уверен: никто из нас не дрогнет. Если погибать придется — геройски погибнем. Дорого жизнь отдадим. Не прав я?
— Как это так — не прав! Вестимо дело — спины казать вражине не станем. Только не о том мы. Сколько в батарее приборщиц? То-то. Неужто Лиде в окоп? Вот мы и говорим: жинка ваша пусть санбат организует. В землянке какой. Раненый случится — перебинтует. Глядишь, спасен боец. Гангрена минует…
— Дельный совет. Только как ее из окопа выпроводить? Не пойдет. Заупрямится.
— Иль не командир ты?
Командир, конечно. Решил: санпункт — в землянке комбата. Накат попрочней. Простору поменьше, правда, но если все вынести… Так планировал он, пока не встал рядом с Лидой, прижавшейся к борту траншеи и устремившей взгляд в темную даль. Даже не повернула головы, не почувствовала, что он рядом. Такого еще не бывало.
— Лида.
Молчок. Никакого внимания. Вся в себе. Или там, у моста.
— Лида.
Руку положил на плечо. Жесткое, чужое. Вздрагивает мелко, будто ознобилась.
— Лида!
Властно повернул к себе и придавил к груди. И приказно:
— Перестань! Словами бойцов скажу, какие только-только слышал: не панихидь. Живого хоронишь…
— Не живой он, Владик. Ради нас. Проку много ли? Следом и — наш черед. Неладно все вышло.
— Чему быть, того не миновать. Ты вот что… Давай слезы вытри и — готовь медпункт. Все из комбатовской землянки (не сказал из нашей) вынести, на пол плащ-палатки настелить, поверх — одеяла. Бинты готовь. Возьми еще у старшины чистое белье. Если что — на бинты тоже пойдет. До утра в помощь тебе выделю бойцов…