Вот здесь собака зарыта. Оттого и недовольничали отделенные и взводные. И Чмыхова, замполита, настроили, чтобы, значит, провел нужную воспитательную работу с Лодочниковым, да чтобы обязательно лекцию учебному прочитал об армейской дружбе, о войсковом товариществе. Название даже предложил: «Плечо друга». Факты начали выискивать и подсказывать. Особенно из фронтовой жизни. Как обессиленные, голодные солдаты, выходя из окружения или отступая, не бросали раненых. Как закрывали собой командиров… Не понимали или не хотели понять, что все это совершенно из другой оперы. Одно другому не противоречит.
Беседа Чмыхова с Лодочниковым и Богусловским состоялась. Только не лейтенант воспитывал рядовых, а они вправляли ему мозги. Инициативу взял Богусловский, вроде бы защищая Лодочникова. Не спорил с лейтенантом. Нет. Он, солдат, такого права не имел. Он вопросы задавал.
— На каждой контрольной стрельбе Сильвестр обязательно один патрон выпускает в мишень солдату-мазиле, которого к правому бочку ему подкладывают. У Лодочникова минимум четверка, а у того тройка, а то, глядишь, и четверка. Как вы думаете, верно ли все это? Если пограничник не научится стрелять, он сам мишенью может стать. Или вы, товарищ лейтенант, иного мнения? А на соревнованиях между взводами? Старший лейтенант так смены составил, чтобы тем, кто плохо стреляет, по два, а то и по три человека помогали. Кому нужно такое первое место?
Чмыхову подобное тоже ведомо. В училище еще их курсовой тоже подстраховкой занимался. Ну, и что тут плохого? Разве призовое место плохо пахнет? Нет, не понимал Чмыхов вопросов Богусловского. Слушал, однако. С сыном генерала лучше не конфликтовать.
Богусловский же тем временем продолжал:
— Что получается? Взвод в передовых, но, на самом деле, взвод — бракодел. Этично ли это?
Никого словопрения не убедили. Богусловский остался при своем мнении, Чмыхов при своем. Еще и затаилась у лейтенанта неприязнь:
«Ишь ты, взвод-бракодел! Служба длинная, научится еще каждый солдат стрелять. Я и сам не вдруг в десятки стал бить… Не всем сразу дается. Ну и что, что сын генерала? Сам-то — солдат! Чего умничать и не в свои дела лезть?!»
В общем, знай свой шесток. Иначе…
У Лодочникова другое на уме. Есть повод еще более сблизиться, оправдать свою особую к Богусловскому уважительность.
И как только Чмыхов закончил «беседу» и оставил бойцов, Лодочников заговорил с чувством, придав тону даже некоторую торжественность:
— От души благодарен тебе, Иван, за поддержу. Ты поступил как друг. Понимаешь, самому себя отбивать как-то несподручно.
Вроде бы совсем запамятовал, что та точка зрения, какую отстаивал Богусловский, ему же и принадлежит, а он, Лодочников, всего-то и сделал, что раздул кадило и вновь оказался в центре внимания всего учебного.
А Сильвестр продолжал с таким же подъемом:
— Все! Иждивенчеству — бой! Никого не стану больше страховать ни на кроссах, ни на стрельбище. На политзанятиях тоже не буду больше амбразуру закрывать. Ты для меня отныне (наконец-то словесно признал приоритет Богусловского) живой пример для подражания.
Нельзя сказать, что Иван Богусловский понял или хотя бы почувствовал (молодо-зелено) ложность в поведении Сильвестра Лодочникова, но какой-то неприятный осадок в душе остался.
Но потом все прошло. И отношения их постепенно становились почти дружескими. Ивану импонировало, что Лодочников держал слово, вперед стал высовываться реже и действительно, несмотря на недовольство старшего лейтенанта Абрамова, перестал подставлять «плечо друга» отстающим. Твердил во всеуслышание:
— Если хочешь стать бойцом, учись бегать без устали, стрелять без промаха, учись распознавать следы. И грызи политграмоту. Особенно вникай в решения съезда и пленумов родной партии.
Увы, шел и обратный процесс: Иван поддавался влиянию Лодочникова, привыкал к горбушке за столом, к компоту без натолканных в кружку разлезлых яблок, к удобному месту, когда вваливался взвод в комнату чистки оружия.
Прежде Иван Богусловский такого себе не позволял. Никаких знаков внимания, а тем более подачек не принимал. И чем бы окончилось начавшееся отступничество от своего жизненного принципа, одному Богу известно, не окажись вскорости Иван свидетелем странного разговора, который заставил его задуматься всерьез и о своем поведении, и о поведении Сильвестра.
Письмо Иван получил. Из дому. На этот раз от бабушки. Любил ее Иван. Души в ней не чаял. За мягкость ее, за умение понять настроение, за то, что баловала она его тайком от родителей в детстве конфетами, а позже — денежкой, как она говаривала, чтобы мог купить он не только себе мороженое или билет в кино. Родители, поженившиеся в промежутке между боями с вражескими самолетами, не учитывали, что «невеста» может быть у мальчика с самых первых классов, а бабушка понимала это. Она помогала ему быть щедрым кавалером, не стесненным стыдом из-за отсутствия денег. И в письмах она писала не столько о семейных новостях, сколько о его школьных товарищах, ребятах и девчатах. Она знала весь его класс, знала и предмет его увлечения, хотя здесь (все же бабушка — человек другой эпохи) она явно ошибалась, никакого серьезного увлечения у Ивана не было. Письма бабушки Иван всегда читал с увлечением и с большим интересом. Вот и на этот раз, получив письмо (их раздавали с началом личного времени), он поспешил в сушилку. Знал, что там не людно в сухую погоду. Все обычно бегут в ленкомнату постучать костяшками домино либо торопливо набросать письмецо домой, а наиболее радивые собираются в бытовке перешить подворотничок, почистить пуговицы и бляхи.
Сел Иван рядышком с открытым окном так, чтобы солнышко ласкало, тем более, что к вечеру воздух становится прохладным, даже по-осеннему зябким. Вскрыл конверт и, скользя взглядом по строчкам, забыл и о сушилке, и об учебном, о Памире забыл, окунувшись в мир привычных юношеских дел и забот; и не сразу, не вдруг врубился в реальность, когда услышал за окном голоса. Насмешливый Сильвестра Лодочникова, и оправдывающийся Михаила Охлябина.
Там, за окном, была курилка. И судя по разговору, говорившие находились там одни. Сильвестр упрекал:
— Давненько ты, Михайло, лейтенанта-комиссара за титьки не дергал. Прокопий, тот молодцом, варит башка, а ты? Не Ломоносов, выходит, хотя и Михайло.
— Я собирался… Что это, мол, Шелепин — примкнувший.
— Ну, расшевелил извилины! Почитайте, скажет, рядовой Охлябин, газеты. Но направление твоей мысли, Михайло, где-то в русле. Только ты с тыла давай. Все сейчас напевают: «Едут новоселы…» А куда и зачем, вот тут — вопрос. Почему целинные, тут хоть что-то ясно: паши новь; а почему залежные?
— Чай, каждый знает. Залежь, она и есть залежь. Смеяться, чай, будут. И лейтенант, и ребята, какие деревенские.
— Не дрейфь. Ты подними руку и спроси. Пусть кто и поржет себе на утеху, а как лейтенант завертится карасем на сковородке, тогда твой черед ржать подойдет. Ведомо тебе: смеется тот, кто смеется последним. Вот ты ответь, знаешь ли про Горькую линию? Про Иртышскую? А о десятиверстном нейтральном пространстве? То-то. И лейтенант не знает. Когда киргизов колонизовали, пригодные для пахоты земли отбирали у них, а самих их на дальней дистанции от себя держали. Жили себе казаки, не тужили, да вот революция случилась. Иных прикончила она, иные разбежались. За кордон в основном. Осталась земля. Только и у новой власти слюнки на нее текли. А как взять? Калинин ездил к казахам. Киров. Сергей Миронович предложил исподволь обихаживать бросовые земли, зелеными полосами наступать на степь. Только не вышло это. Кокнули его. И появился сталинский план преобразования природы. Начали полосы лесозащитные не в Казахстане сажать, а в России. Про степь забыли. Легче в средней полосе и быстрей. Перед всем миром можно покрасоваться. А Хрущев, когда вокруг Сталина гопака выкаблучивал, на ус мотал. Теперь вот раскрутил маховик… Авантюрно. А кто против, тот примкнувший.
Иван слушал Лодочникова и удивлялся, как можно так злоязычно. Вроде бы все верно сказано о колонизации сибирской степи, но с каким подтекстом. Всего несколько слов в сторонку, и мысли у несведущего набекрень. А про советский период. Факты, может, верны (Иван о целине знал только то, что писалось в газетах, говорилось по радио и показывалось с телевизионных экранов), но и тут — пренебрежение и злобность. Очень похож на тот разговор, что случился у вагонного окна, когда проезжал поезд мимо басмаческого кладбища. Не случайность, выходит. Заданность.
Подумалось Богусловскому и о том, откуда знает Сильвестр о поездках Калинина и Кирова. Об этом никогда не писалось и не говорилось. Всем внушали, что первоисточник идей был Хрущев. Значит, дома говорили о целине вот в таком духе…
И вдруг оборвались все его размышления. Будто окатили Ивана ледяной струей из брандспойта.
— И вот еще что, — донеслось из окна, — друг мой Михайло, отчего, поясни мне, у Ивана Богусловского на обед была не горбушка?
— Прокоп сказал, ему, чай, все равно. Ему хоть весь мякиш положи, глазом не моргнет. Согласный будет.
— Передай Прокопию, не его дело глядеть за глазами Ивана, моргнет тот или нет. Сказано если, чтоб уважение было, значит — делай, — помолчал немного и уже, явно себя убеждая, молвил раздумчиво: — А Иван привыкает. Привыкает.
«Нет, — хотелось, высунувшись из окна, крикнуть Сильвестру — Нет! Нет!»
Только не встал Иван Богусловский с табуретки. Пересилил себя. Но уже не до письма ему стало. Держал его в руках, а обдумывал разговор с Сильвестром. Откровенный чтобы. И резкий.
В тот же вечер, перед вечерней поверкой, он и состоялся. Только не так пошел, как мыслил Богусловский. Он думал, что начнется баталия, но Сильвестр, выслушав возмущенного Ивана, хмыкнул:
— Что касается тебя, извини. Больше не буду. А в остальном. Я говорил правду. Если чуть-чуть акценты, то учти — время не сталинское. Не садят по доносам нынче. Пойдем, лучше сапоги чистить, чтобы старшина не сделал замечание. Мы солдаты, нам устав блюсти нужно, а не хватать друг друга за фалды.