По его же команде каждый вечер меняли подворотнички. Чистый или нет— значения не имело. Короче говоря, так сложилось, что дыхнуть некогда. Только кто сядет в ленкомнате за письмо домой, его тут же в бытовку: утюжь брюки или шинель, драй пуговицы и пряжку. Тут в самый раз, в самую десятку влетали реплики Сильвестра. Типа:
— Не сердись, народ. Радуйся, сознавая, что приказ начальника должен быть выполнен точно и в срок. А у начальства один лозунг: лучше пере, чем недо…
Тут обычно подхватывали другие остряки. Отводили душу. Замолкали только тогда, когда в бытовке появлялся сержант или офицер.
Но в свой срок пришел конец пустоделию. Выстроился гарнизон со Знаменем на правом фланге. Тепло. Солнечно. Хоть час, хоть два часа можно стоять, тем более, что разрешено разговаривать. Не громко.
На дорогу нацелено несколько глаз. На Крепостной на вышку поднялся специальный наблюдатель, чтобы немедленно доложить, как вырулят из-за поворота машины, а для подстраховки начальником учебного посланы еще и наблюдатели в угол крепости, на дувал. Оттуда тоже хорошо виден поворот дороги. В руках у этих наблюдателей — флажки.
Если бы шефы и ветераны ехали одни, подполковник Томило и майор Киприянов не стали бы столь прытко готовиться к встрече, но с ними ехал начальник войск округа, и тут уж любая промашка непростительна. Тут, действительно, лучше перебдеть…
Несмотря все же на чрезмерную суетливость, все прошло хорошо. И наблюдатели на дувале не зазевались, и на заставской вышке не проворонили, а голос у подполковника Томило зычный, вмиг взбодрил строй, и когда машины въехали в ворота, бойцы гарнизона стояли струнно-замершие, торжественно вдохновенные. И даже ни у кого не вызвала улыбки старательная неумелость начальника штаба, который, вздрагивая животом в такт шагу, топал для отдания рапорта начальнику войск. Ну а те, кого он встречал, тоже были не стройными юношами. Им даже завидно, что почти сверстник ихний, а гляди ты, еще строевым рубит.
Без запинки отрапортовал Томило, а когда строй дружно ответил генералу на приветствие, воссиял. Да как же не радоваться, если великие усилия затрачены с явной пользой. Его личные усилия.
Потом, как и положено в наш речистый век, начались выступления. Короткие и толковые перемежались, затираемые ими, с длинными и сумбурными, но строй вряд ли воспринимал суть ораторских стараний, все смотрели на меч, выложенный шефами на накрытый зеленым сукном стол — приятная глазу мирная зелень будто отторгала великолепно выкованный меч, большущий, холодно поблескивавший, словно он понимал чего ради придумали его люди, словно гордился своей страшной силой. Но вот потоки слов иссякли и началось главное, ради чего все эти торжества: довольно пожилой рабочий, с нерастраченной, чувствовалось, еще жизненной силой, взял меч и, поцеловав его, бережно преподнес его полковнику Кокаскерову. Слова сказал при этом тихие, но веские:
— Разящий меч пролетариата. Вручая его своему отряду, мы, ветераны его, надеемся, что держать меч будут надежные и сильные руки.
Кокаскеров благоговейно принял меч, поцеловал его и, прижав к груди, тоже негромко, но уверенно, ответил. От имени отряда ответил:
— Клянемся, что будет так! Клянемся!
На репетициях такого не предусматривалось, но начальник учебного пункта не растерялся, поднял руку, все поняли его жест, вдохнули полногрудно и вслед за командирским взмахом выпалили дружно:
— Клянемся! Клянемся! Клянемся!
Здорово вышло. Как надо. Ветераны даже растрогались. Полезли, кто постарше, в карманы за платочками.
Пришло время торжественного марша. Сейчас прозвучит команда. Все уже ждут ее, приготовились ее исполнять, но в это время генерал Костюков, стоявший вместе с начальником войск округа чуть поодаль и наблюдавший за происходившим как бы со стороны, перекинулся несколькими словами с начальником войск и, получив одобрительный кивок, вышел к строю. Расправил и без того бодрые пшеничные усы и попросил:
— Вот что, сынки, после марша прошу всех желающих собраться. О многом я хочу вам рассказать. Я же здесь до революции рядовым казаком служил. И революцию здесь встретил…
Вряд ли кто не желал бы послушать одного из основателей отряда, только добровольность, предложенная генералом Костюковым, не вязалась с армейской субординацией. Раз встреча, тут уж хочешь не хочешь, а ставь оружие, снимай шинель и во взводном строю — в клуб. Вот шефы, те как хотят. Те отслужили свое, походили в строю. Но и у них никаких разногласий не возникло. Они, все бывшие пограничники, хорошо знали Костюкова, хотя многие из них видели его впервые. Знали и то, что он один из «погоревших на Хрущеве». Интересно, скажет ли об этом?
Нет. Не сказал. Не та аудитория. Очень молодая, как он посчитал. Поэтому, не собираясь ограничиваться одним пересказом событий прошлого, решил все же не углубляться в слишком острые проблемы. И саму беседу построить, как он определил себе, доверительно. От трибуны отказался. Пододвинул поближе микрофон, предназначенный для ведущего встречу, и попросил:
— Вы уж позвольте мне, старику, за столом сидя? Уютней так. По-домашнему. Вот и ладно, — разгладил усы, улыбнулся с лукавинкой в глазах и начал: — Вы вот на крепостном дувале наблюдателей посадили и никому невдомек, что и мы их там держали. Только ожидали мы гостей непрошенных. И гадали, появятся или нет. Появились. Привел тех гостей глава контрабандистов Алая Абсеитбек. Он еще до революции много нам, казакам, кровушки попортил, а после революции и вовсе обнаглел. Крепость решил захватить. И захватил бы, не выстави мы предусмотрительно наблюдателей, да не набросай перед дувалом колючей проволоки. А контрабандистов на крепость натравил поручик Левонтьев. Не очень понятно? Иначе и не может быть, когда я с хвоста начал.
И повел Костюков неспешный рассказ о том расколе, какой случился в крепости, когда дошли туда первые Декреты Советской власти.
— Два верховода оказалось. Наш, за народ, значит, Иннокентий Богусловский, за богатеев — Андрей Левонтьев. Красив, гад, был. Язык, что твое помело. Кто еще сомневался, куда притулить голову буйную, он своротил. Мягко стелил. Ой, как мягко. С миром отпустили мы отколовшихся, да и что сделаешь, если нас меньше оставалось. Правда, загорячились иные, на дувал предлагают пулеметы, да длинными по изменщикам. Только Богусловский цыкнул: «Хлеб вместе ели! Под контрабандистские пули вместе шли! Как же можно?!» Можно, оказывается. Левонтьев, уходя с Алая, рассказал Абсеитбеку, что мало нас в крепости осталось. Спасибо Иннокентию Богусловскому, что такую возможность предвидел, приготовил гарнизон к бою…
Подробно пересказал Костюков весь тот скоротечный и жестокий бой, а получилось у него похвальное слово умному, толковому офицеру, без оглядки принявшему новую власть. Иван, слушая Прохора Тихоновича, недоумевал, отчего о себе помалкивает генерал Костюков. Он-то, Иван, знал, как много сделал молодой тогда казак для обороны крепости, а вскоре стал командиром небольшого гарнизона этой крепости, на воротах которой все время гордо развевался красный революционный флаг. И это тогда, когда Туркестан кишел басмачами. Большую силу воли и недюжинные военные способности надо иметь, чтобы совершить такое. Только недоумения те развеял сам же Костюков:
— Вы думаете, почему я больше о Богусловском толкую. Верно, все мы, конечно, не дремали. Иначе, крышка бы нам была. А вот почему… Среди нас сейчас сидит внучатый племянник первого, можно смело сказать, советского начальника отряда. Прибыл он сюда охранять границу и учится сейчас этому нелегкому мастерству…
Все завертели головами, ища знаменитость, ибо даже о том, что Иван Богусловский — сын генерала, знали очень немногие. А Прохор Тихонович специально молчит, чтобы, значит, потомились ребятишки. И только когда в зале зашушукались совсем громко, попросил:
— Встань, Иван Богусловский, покажись народу, воин-пограничник, продолжатель ратных традиций войск. Ну-ну, чего смущаться. Будто девица красная потупился. Гордиться надо, что патриот, что из семьи патриотов.
Но и потом, когда позвал на вечер к себе Ивана, чтобы передать из Москвы приветы и гостинцы, тоже начал со сказанного с трибуны:
— Как я понял, ты не очень-то горд боевой славой семьи. Скромность — штука подходящая, но…
— Вы знаете, Прохор Тихонович, о чем призывники говорили в вагоне, когда мимо кладбищ басмаческих проезжали?
— Интересно, о чем же?
— Зря ваше поколение пулеметы часто в ход пускало. Люди рождаются, чтобы жить. Так, как им самим хочется. А их — из пулемета, если по-своему намерился.
— Ты знаешь, чем это пахнет?! Надеюсь, ты дал отпор?!
— У каждого поколения своя философия.
— Не узнаю сына Владлена Михайловича Богусловского, внука Михаила Семеоновича! Не узнаю! — явно серчая, повысил голос Костюков: — Как же можно?! Будь моя воля!
Иван помалкивал. Он и так много, слишком много себе позволил и больше не хотел пререкаться с уважаемым в их семье человеком. Замолчал и Костюков. Он знал, что Иван служит вопреки воли родителей, знал, как упорно пытались старшие переубедить упрямца, чтобы пошел он дорогой предков. Увы, бесполезно. Знал и причину упрямства, причину такой твердости Ивана. И вот высветилась еще одна грань, которая влияет на выбор жизненного пути.
«Расскажу Анне Павлантьевне и Владлену с Лидушкой. Они-то знают, иль нет?»
Откуда им знать. Сильвестр Лодочников втиснул ему эти мысли, эти понятия. Несколько фраз у вагонного окна, поначалу не принятые, впились, однако, в память; и чем больше Иван думал о могилах вокруг крепостей, тем больше начинал сомневаться, так ли все шло в те годы, как должно было бы идти в естественном ходе народной жизни. Новое это у Ивана. Совершенно новое. И только веские аргументы могли бы развеять эти сомнения, однако генерал в отставке не был готов к такому повороту разговора, понимая, что расхожие фразы о классовой борьбе, о борьбе народа за власть, верные, по его, Костюкова, оценкам, но часто применяемые в дело и без дела, сейчас не годились, а иного, веского, разящего наповал аргумента, у него в загашнике не было. Вот и решил он сменить тему разговора.