Лелеял он еще и главную задумку — заставский конкурс на лучшую художественную самодеятельность. Проводить его он предполагал в крепости. И послать об этом значительном мероприятии заметку в окружную газету, как передовой опыт. До времени он, правда, о том помалкивал.
«Поработаю на Сары-Кизяке, тогда и объявлю, — определил он себе программу. — Если обстановка позволит».
Обстановку он все же понимал, оттого и «расшевеливал» партийцев и комсомольцев. И все, что проводил, аккуратно записывал в отчеты. Самолично. Не доверяя никому. Понимал, что случись во всей этой пограничной суете прокол, обязательно приедет комиссия выяснять причины. Непременно станет она проверять и партийно-политическое обеспечение службы, но увидит, что здесь все в порядке. Без замечаний, конечно, не обойдется (он учитывал свой опыт), но они будут не очень-то существенными и на его карьеру не повлияют. А случись успех, тут он вовсе на высоте. Посыплются тогда изобильно похвалы.
Вот он и старался охватить и предусмотреть все, а потому все записывал и записывал, почти каждый раз комментируя свои записи:
— Запомните, социализм — это учет.
Лейтенант Чмыхов и по комсомольской линии рядовой Лодочников получали точную информацию, к чему придирается начальник политотдела, и они старались вовсю, чтобы выглядеть на уровне. Начальник заставы не перечил: хотите петь и плясать — пожалуйста, хотите бумагу переводить — тоже пожалуйста. И языки чешите тоже сколько угодно. Только не за счет службы (за недогрузку в такой обстановке так взгреют, что свету белому не рад будешь), не за счет хозработ и, особенно, не за счет вечерних прогулок. И еще одно условие ставил: все мероприятия проводить только после общего подъема.
Святым он оставлял общий подъем, неприкасаемым, считая, что четкий распорядок — лицо воинского коллектива.
Впрочем, чем живут солдатские души, каков образ мыслей рядовых пограничников, старшего лейтенанта Абрамова не волновало. И понять его можно: есть уставы, есть присяга, есть Конституция, которые все вместе определили, что служба в армии — священный долг, и расписали, как этот долг исполнять. Вот и исполняй, чего психологии и философии разводить. Допусти чуток, не армия тогда будет, а клуб веселых и находчивых.
— В общем, политический и комсомольский боги, делать все делайте, а распорядок ломать мне не смейте.
Старались. Для совещаний, активов, инструктажей на полную катушку использовали время партмассовое и личное, солдатское; прихватывали еще и часок-другой после вечерних прогулок — все это перед выходом в наряд, чаще всего без отдыха; но бойцы не роптали, понимая, что к чему, только флегматично (как сонные мухи, по выражению Чмыхова) вели себя, без комсомольского задора.
Но все же коренником перегруженного воза оказывался сам Чмыхов. Сильвестр, он рукава засучивать мастер, а работать — тут всегда ловко увильнет, бросил идею, при Абрамове, что стенды бы тоже неплохо обновить, тот поддержал, а писать, клеить и красить пришлось Чмыхову. Благо, из деревни, всему обучен. А то — хоть пропадай.
Осунулся лейтенант, глаза блестят от бессонницы, но храбрится, накачивает себя добрыми предчувствиями похвалы. Этим, собственно, и держится.
Что ж, оправдалась надежда. Майор Киприянов похвалил Чмыхова, а заодно и Абрамова, когда посмотрел наглядную агитацию и полистал учеты.
— Так бы на каждой заставе, мне бы, начальнику политотдела, делать было бы нечего. Молодцы.
Сказать-то — сказал, только пустыми оказались те слова. Все, что проводил он на соседних заставах, начал проводить и здесь, вовсе не смущаясь, что повторяет только что сделанное перед ним.
«Ничего. Уровень выше».
Двое суток майор Киприянов не давал бойцам покою, вытряхивал из них остатки бодрости и элементарной заинтересованности, но вовсе не замечал этого, упиваясь собственной активностью и выносливостью.
На третьи сутки наметил, наконец, комсомольское собрание.
— После собрания — смотр художественной самодеятельности, и я уеду в крепость. Надеюсь, я не только оказал практическую помощь, но и научил вас, личным примером, как надлежит вести партийно-политическую работу в условиях осложнившейся обстановки? Конечно, благодарны. Еще бы быть неблагодарными, — сделав небольшую паузу, повторил: — Сразу после смотра уезжаю в крепость. Без задержки. Коней надо будет подготовить заранее.
Точно так же, как и застава нуждалась в отдыхе от него, он тоже нуждался в отдыхе. Он заслужил его многодневной неистовостью в работе. Он уже предвкушал полный покой… Увы…
Случилась задержка. Коней коноводу пришлось расседлывать. А причиной тому явилось комсомольское собрание, которое пошло не по тому сценарию, какой ему был определен. Даже смотр самодеятельности не состоялся.
И началось это с того, что Иван Богусловский поднял руку сразу же после доклада и, не ожидая, когда председательствующий даст ему слово, прошел к трибуне.
Весьма это удивило и даже насторожило майора Киприянова. Он помнил разговор с Богусловским на учебном. Он не забыл того разговора. До сих пор он чувствовал в себе осадок от резкости, независимости суждений и категоричности генеральского сынка. Позволительно ему все, считает, под крылом отца. Вот и снова, сейчас, подумалось майору, может выкинуть фортель.
Знай начальник политотдела какой «фортель» приготовил Иван Богусловский, ни в коем случае не проводил бы сам комсомольское собрание. Нашел бы повод спешно уехать с заставы.
Лейтенант же Чмыхов знал. Сжался в комок, ожидая оплеухи. Рыльце-то в пушку. Зажал на прошлом собрании критику, теперь выплывает это. Не даст спуску майор Киприянов. Устным распеканием не ограничится…
— Все вы поняли, наверное, товарищи комсомольцы, — начал с вопроса Иван Богусловский, — отчего не закончилось у нас прервавшееся комсомольское собрание? Правильно. Боязно к правде серьезно прикоснуться. Боязно ей прямо в глаза глянуть. Очень сожалею, что не пересилил себя коммунист Чмыхов, не перешагнул через амбиции и не вник серьезно в положение дел на заставе. А Лодочников в обстановке вседозволенности совершенно распоясался — подослал ко мне своих верных подручных Скарзова и Охлябина с явной угрозой. Если, значит, я еще задену Лодочникова и их самих, житья мне на заставе не будет.
— Мели Емеля, — воскликнул Скарзов. — Нужен ты, чай, нам!
Опешил Иван Богусловский. Такого поворота он не ожидал.
Полного отказа не предвидел. Считал, что станут отнекиваться, утверждая, будто шутку шутили, а вышло вон как: совсем отказались.
Вон и Охлябин поднимается. Хмурый. Злой. Низкий лоб, словно навис над глазами-пуговицами.
— Я, чай, не знаю разве, что Иван — генеральский сын. Погрози ему — враз упекут. Жизни, чай, точно уж не будет…
Сел набыченно. Засопел. Всем видом показывая, насколько обижен незаслуженно.
— Ребята! Совесть у вас есть?! — воскликнул Богусловский. — Человеческая совесть? Я уж не говорю о комсомольской…
Больше он не захотел говорить. Ушел на свое место удрученный. Он не в силах был понять такого вероломства, он с подобным еще не встречался.
Только зря он не сказал всего, что собирался сказать. Зря и сержант Буюклы вышел к трибуне сразу же за Богусловским. Возмущенный поведением Охлябина и Скарзова, он начал их стыдить, взывая к совести, а когда хотел уже перейти к главному, что не случайно такое поведение комсомольцев, что их действия направляются секретарем, регламентное время кончилось.
— Давайте так поступим, — мягко прервал спор о том, добавлять или не добавлять время сержанту Буюклы майор Киприянов. — Регламента будем придерживаться, а после собрания я готов выслушать каждого из вас, кто этого пожелает, договорились?
Что тут ответить? Председательствующий без замедления объявил, кто выступает следующий.
И пошло-поехало: кто стыдил комсомольцев Скарзова и Охлябина, кто обвинял Богусловского в том, что тот наверняка приукрасил события и безобидную какую-нибудь шутку переиначил; но тут же поднимался оппонент и с пеной у рта доказывал, как честен и правдив Иван Богусловский, короче говоря, собрание закрутилось вокруг одного вопроса — кому больше верить, а это вполне устраивало лейтенанта Чмыхова, который заметно ободрился.
Устраивало это и майора Киприянова. Он уже видел, как все спустить на тормозах, без лишнего шума, чтоб не вынесен был сор из избы.
И будто подглядел мысли майора Киприянова Чмыхов, когда сразу после собрания, которое прошло в общем-то пустопорожней перепалкой, на вопрос: «Что у вас тут творится?» ответил:
— Не поделили верховодство. Рядовой Богусловский вон из каких, хочет быть уважаемым, Лодочников тоже из семьи адвоката. Известного, наверное, в Москве…
— Наверное? Или — точно?
— Не могу знать. Я приглашал их для личных бесед, рекомендовал помириться, но…
— Иного и ожидать было нельзя. Чтобы вести откровенный разговор с подчиненными, надо их знать досконально. Вот эту свою недоработку учтите.
Так вот и увел майор Киприянов разговор о слупившемся в узкий отвилок. В тупиковый. И это вполне устраивало обоих политработников, ибо все сводилось к малому просчету, а не крупному проколу. Особенно был доволен Чмыхов, ожидавший крепкой взбучки. Ликовала его душа от незлобливой и постепенно вообще переходившей на доверительный тон беседы.
А в то самое время, когда офицеры перебирали весь личный состав заставы, раскладывая пограничников как бы на две колоды (одна за Лодочникова и почему за него, другая за Богусловского и тоже почему) — в то самое время устраивались на ночлег в незаметной пещерке, где обычно коротали ночь отец Абдумейирима и он сам перед переходом через границу, посланцы Мейиримбека. На этот раз их было трое и они едва втиснулись в каменный мешок.
Но почему трое? Отчего же, так старательно скрываемая тропа вдруг по воле бека стала всем известной? Нет, конечно. Не так глуп Мейиримбек, ничем он не поступится, а тем более такой драгоценной тропой, которая не только нужна для выполнения задуманного, но не меньше пригодится и в будущем. Ведомо беку: знает один — тайна; знают двое — знают все. Ну, а если знают все, вполне могут узнать и советские кокаскеры. Потому-то бек позвал к себе ночью, накануне выхода в горы, — Абдумейирима. Тайно позвал. Сам лично подошел к рабу, когда тот поливал в саду розы, и назначил время встречи. В той самой боковушке, в которой уже бывал Абдумейирим в ночь разговения жертвенным барашком.