Свой визит к Темнику она считала верным, но не исключала и осечки, когда Дмитрий Темник поступит против ее требования, оскорбленный какими-то неясными намеками, тогда спасти Ивана может только вмешательство матери Дмитрия — вот почему она так спешно возвращалась в Москву, хотя ей очень хотелось побыть здесь с внуком, поухаживать за ним, последить, чтобы лечение шло без вялости, но иной раз приходится поступать против воли, против принятых среди людей правил. Да, отъезд ее удивил всех, особенно Ивана; но более всего поразило то, как моментально изменил начальник госпиталя свой диагноз, — это Иван тоже связывал с отъездом бабушки, хотя совершенно не понимал, что же произошло.
Утром Ивана Богусловского поместили в барокамеру, а возле него попеременно дежурили то капитан Люлюка, то кто-либо из госпитальных хирургов, но и этого мало — начальник госпиталя сам то и дело наведывался к Богусловскому, чтобы убедиться, все ли идет ладно.
Анна Павлантьевна тем временем, прилетев в Москву, тут же позвонила Лодочниковым, и хотя те отнекивались, напросилась все же в гости без отсрочки. Каково же было ее удивление, когда двери ей открыл Владимир Иосифович Ткач. Старый-старый, но такой же, как и прежде, напитанный услужливостью, с таким же, готовым сорваться с уст: «Чего изволите?» Даже к кончикам усов притронулся пальчиками точно так же, как в молодости.
— Аннушка, дорогая, неужто вы?
— Зачем это, Владимир Иосифович, фиглярство? Вы же знали, кого ждете. А вот я действительно удивлена. Почему Лодочников? И где все эти годы вы пропадали? Отчего, живя в Москве, не попытались нас разыскать?
— Слишком много вопросов, Аннушка Павлантьевна. Давайте-ка разденемся и пройдем в гостиную… Время прошлое, можно и пооткровенничать.
Не вдруг дошел до Анны Павлантьевны смысл последних слов, да ей, собственно, недосуг было улавливать, сколь многое за ними кроется, ибо даже удивление столь неожиданной встречей не оторвало ее от главного, ради чего она шла сюда, от предстоящего разговора с той, которая была близка Дмитрию — с женой или невестой брата. Анна Павлантьевна даже спросила, не удержавшись:
— Акулина Ерофеевна дома?
— Дома, Аннушка, дома. На кухне хлопочет, — хихикнул пошленько Владимир Иосифович, притронувшись к усикам подушечкой пальцев. — Сродственницу, почитай, встречает.
Что-то новое, оскорбительное показалось Анне Павлантьевне в этом пошленьком смешке. Такого прежде у Владимира Ткача не замечалось.
«Да, меняемся мы с годами. Очень меняемся».
Стол в гостиной действительно был уже накрыт, причем так искусно и так обильно, что, казалось, ждали здесь по меньшей мере дюжину дорогих гостей.
— Проходи, Аннушка, проходи. Сейчас Лина, хозяюшка наша, появится. Принарядиться, видно, еще не успела.
И в самом деле Акулина Ерофеевна вышла вскорости и поразила Анну Павлантьевну и ладностью своею, и вкусом: кримпленовое платье, очень модное, но не откровенно-яркое, в каких щеголяют московские девицы из золотой молодежи, а темно-серое было подстать ее точеной фигурке; украшений крикливых тоже нет — нитка жемчуга мягко подчеркивала умеренную полноту бюста, а в ушах искрились бриллиантиками миниатюрные платиновые серьги; все говорило о достатке, привычном для женщины, все подчеркивало умение хозяйки одеться со вкусом: Акулина Ерофеевна была так мила, столь обаятельна, что совершенно не виделся ее возраст.
«А девушкой какой была? Счастье для Дмитрия! Истинное счастье».
А «счастье» это заговорило сразу же после протокольной ритуальности, разрушая собой же созданный портрет:
— Хотите знать, кем я была для Дмитрия? Подстилкой. Извиняйте, что так пошло, но — так и есть. Вы же сестра его, скрывать-то от вас нечего… На заимке у нас жил, подбивал заимщиков императора спасать. Люб он мне был, Дима. А я ему что. Насытился и бросил. Письмецом осчастливил: гордость, мол, что от столбового дворянина понесла, в гордости и дитя воспитывай. Выполняла наказ, жертвуя ради этого своей женской честью. Спохватился Дима-то, после, давай приглашать. За границу, куда его нелегкая занесла. Только тех посланцев ваш муженек того, спровадил в мир иной. Вот и пришлось у него, кто волю Димы выполняя, меня разыскал, остаться. У Мэлова…
— Мэлов?! — вырвалось невольно у Анны Павлантьевны. — Тот самый Мэлов?!
Для нее Мэлов всю жизнь оставался каким-то неопознанным чудовищем, а гляди ты, Ткач это всего-навсего.
— Ты вправе, Аннушка, судить меня, только пойми, что мною руководила и любовь к тебе. Не мог я равнодушно взирать на счастье Михаила. Пойми и другое: совершенное неприятие мною того, что складывалось в родной России. Полное неприятие и, главное, честное. Твое право судить меня…
— Не подсудны нам наши действия. Потомки разберутся, кто из нас избрал верный путь. Оценят они, кто прав, кто виноват. Еще и Господу Богу мы подсудны. Нам надо дожить свой век покойно, заботясь о душе своей, о детях и внуках.
Первый шаг к примирению. Повторилось то, что случалось не единожды в веках меж этими семьями: то вражда, то замирение и спокойное сосуществование, похожее даже на дружбу.
Больше они, в этот раз не стали выяснять, кто есть кто, а беседа их приняла именно то направление, какое хотелось Анне Павлантьевне; только не ультимативность, к чему готовилась она, главенствовала за столом, а взаимное понимание, взаимное уважение.
— Да-да, ему нечего делать в армии с обмороженной ногой, — искренне соглашалась Акулина Ерофеевна. — Я сегодня же позвоню Диме. Сегодня же.
— И устроим ему юридическое будущее, — вдохновился Владимир Иосифович. — Ты не представляешь, Аннушка, как прекрасна адвокатура: всегда нужное людям милосердие. Как контрастна она служилому жестокосердию, естественному для человека с ружьем.
— Видно будет, Владимир Иосифович. Традиция семьи, согласитесь, дело серьезное. Может быть, все же сможем убедить.
— И-и-и, Аннушка, кому нужна сейчас служба? Ну, скажи на милость, кому?
Они обсуждали с полной серьезностью будущее Ивана, вовсе не мысля, что Иван не приедет в Москву даже на несколько дней, долечиваться останется в отряде, откуда повезет его поезд в неведомую глушь лесотундры. И одной из причин тому будет трудный разговор с отцом — генералом Богусловским.
Приехал тот через несколько дней, когда гангрена уже начала отступать, и настроение врачей было приподнятое. Оно передалось и Владлену Михайловичу. Вошел тот и — сразу:
— Мне сказали: страшное позади. На поправку пошел. Молодцы медики. Ничего не скажешь. А тебе, думаю, на всю жизнь урок.
— А я думаю, случай со мной — для многих урок. Скажи, что будет Лодочникову, Скарзову и Охлябину? Как вы с Рашидом Куловичем отнесетесь к лейтенанту Чмыхову, а заодно и к майору Киприянову?
— В чем они провинились? Майор Киприянов разбирался и доложил все основательно. Сержанта Буюклы, не углядевшего за подчиненным, следовало бы наказать, но ограничились переводом на другую заставу…
— Так не вы с Рашидом Куловичем разбирались?
— Как же я мог. Ты же — мой сын.
— Разве, отец, во мне дело. Все сложней. Или я чего-то понять не могу. Переводом Буюклы, считаю, вы развязали руки Лодочникову.
— Не драматизируй. Не ты первый обморозился, не ты последний.
— Да, отец, ты, похоже, так же устарел, как и генерал Костюков. Сверху на все поглядываете, принимаете не что есть, а что вам удобней принять, что спокойней. Все. Больше об армии не говорим. Тем более начальник госпиталя говорит: комиссуют меня.
— Комиссуют? По пустяку этакому? — помолчал немного и добавил примирительно. — Ну, что ж, если случится такое, подумаем о твоем будущем не в ратном деле…
Лишними были те слова. Очень лишними. Иван даже хотел обрезать: «— Не слишком ли велика опека?! Неужели я сам ничего не стою!» — но сдержался. И без того разговор шел у них с накалом, а с отцом не виделись они давно, и Ивану не хотелось полного отчуждения. Он потом поступит по-своему, как посчитает нужным сам, но зачем же сейчас извещать об этом отца, тоже соскучившегося, зачем же окончательно отравлять и без того не очень-то радостное свидание.
Погостив денек, отец улетел в Москву, так и не поняв душевного состояния сына, не разделив его тревоги и заботы, и теперь у Ивана было много времени основательно подумать о прошлом и будущем. Ответа ясного, убедительного в прошлом своем он, как ни старался, не находил, будущее виделось ему в тумане, хотя перебирал он десятки возможных вариантов. Ничто не ложилось на душу без сопротивления и сомнения. И чем бы окончился тот поиск, не ведомо, если бы не приехал в госпиталь комсомольский бог отряда, молодой, подвижный лейтенант.
— Привет тебе, Иван, от начальника отряда. Персональный. От майора Киприянова тоже… Вся застава, я звонил туда перед отъездом, желает скорого выздоровления. Ждет тебя.
— Сержанта Буюклы перевели?
— Да. Без разбора на бюро.
— Плохо, что перевели. Совсем вольготно станет Лодочникову и его дружкам.
— Мы и тебя не хотим туда возвращать. Зачем косу с камнем сшибать. В отряд на комсомольскую работу тебя берем.
— Не получится. Меня не годным к службе признают. Уже сказали мне. Комиссуют.
— Жаль. А мы тут такое дело начали! Формируем отряд добровольцев на целину и на стройки Сибири. Думал я, помощником станешь. Авторитетом своим…
Не слышал последних слов Иван Богусловский, его сердце учащенно забилось: «Вот он — выход! Вот то, что надо!» И спросил, сминая сомнение:
— Когда уезжают в Сибирь?
— Первые через полтора месяца.
— Если можно, включите и меня.
Глава девятая
Им, как они считали, не повезло с поездом. В нем ехал комсомольско-молодежный отряд, собранный из ребят и девчат центра России по решению ЦК ВЛКСМ. Ради этого отряда, вернее, ради помпезности, собран был в Москве комсомольский пленум, где прозвучало великое множество призывов, клятв и заверений, и вот теперь те призывы, клятвы и заверения продолжились с такой же пышностью, только в меньших, естественно, масштабах, на каждой мало-мальски приличной станции.