Они, правда, не случайно попали в этот шумный состав. Так захотел начальник узловой станции, где пограничникам предстояла пересадка. Выслушал тот растерянную дежурную (где взять столько мест в одном поезде, а тем более в одном вагоне) и успокоил ее:
«— Давайте вместе с главным ихним ко мне, — а когда несколько отряженных общим голосованием представителей ввалилось в кабинет, спросил: — Вы хотите обязательно, чтобы компанией?»
«— У нас — бригада. Мы просто обязаны прибыть одновременно. Потом… Мы — коммуна».
«— А-а-а, ясно. Тогда поступим так: день проведете у нас. Город посмотрите. Не ахти какой, но на базаре советую непременно побывать. Завтра идет литерный. Спецэшелон. К нему подцепим вас. В спецвагоне. Согласны?»
Чего ж перечить. Литерный! Спецэшелон! С ветерком, значит, понесет. Зеленой улицей. И хотя они уже читали в газетах захлебистые простыни, сдобренные улыбчивыми портретами, об очередной комсомольско-молодежной бригаде, но даже не подумали, что им придется ехать именно с ней. И даже реплика начальника станции: «—Глядишь, заманят и вашу коммунию», — не обременила парней размышлениями. А вот теперь те слова вспомнились. Не единожды.
Их никто не приглашал к себе. С ними никто даже не разговаривал серьезно, если не считать каких-то реплик во время митингов, на которые пограничники тоже выходили и становились чуть поодаль, своей кучкой. Могучей, как они говорили. Но волей-неволей кучка та могучая переживала обиду от одиночества, от невнимания к ней, тоже едущей на ударную комсомольскую стройку добровольно, по долгу патриотов. Не понимали по молодости своей парни, что все идет так, как должно, что верховоды отряда озабочены лишь тем, как бы не ударить в грязь лицом на очередном митинге, каких за день набиралось порядочно, поэтому им вовсе не было дела до тех, кого прицепили к ним по дороге: девчата же, по своей женской логике, оказывали знаки внимания приглянувшимся парням из своего отряда, не желая их обижать подозрениями, оттого и старались не ввязываться в пикировки с пограничниками, вдруг влившимися в их состав: но хоть и вели себя девчата в рамках, парни все же настороженно поглядывали на бравых молодцов в щегольски заломленных зеленых фуражках, несмотря на то, что чем дальше спецэшелон втягивался в сибирскую глубинку, морозец начинал давать знать о себе заметнее — логично все, оправдано все жизнью, если бы смогли вникнуть парни в ситуацию, но они были молоды, они гордились собой, что добровольно ехали навстречу трудностям, не по приказу, и им была в обузу такая явная к ним невнимательность. А им-то в отряде говорили, сколь великое дело они едут делать. И Ленина цитировали, и Ломоносова, что, дескать, Российское могущество прирастать будет Сибирью, что, дескать, величайшие залежи нефти и газа — место для подвига юности шестидесятых-семидесятых годов. Да, они ехали тоже на Ударную комсомольскую стройку, так отчего же оказались сбоку припека? Не будет ли и там, на месте, к ним такое же безразличие? Приехали, ну, и — ладно. Устраивайтесь, где кто как может и — вкалывайте. А почет и уважительность, лучшие места на стройке вот этим, едущим с такой помпезностью.
Не просчитаться бы. Не на один же день едут. Добровольность-то — добровольностью, а человек, как ни поворачивай, ищет где лучше. И вот после одного из пышных митингов заговорили ребята о сокровенном. Но так, словно в шутку бросая пробный шар.
— Бойцы, а не толкнуть ли нам речугу на следующем митинге? — со снисходительной усмешкой спросил высокий, чуточку сутуловатый с руками-гирями Коля Шиленко. — Иль мы их худшее?
— А кто тебе даст рот разинуть? Чужой, ты и есть — чужой, — вмешался Геннадий Комов, тоже снисходительно улыбаясь своим мягким лицом, приятность которого не портило даже то, что по-девичьи узкие брови случайно попали не на свое место, их вроде бы прилепили снизу к надбровным дугам, и только губы, и без того узкие, Геннадий поджал, как бы пряча за ними истинное состояние духа, истинные намерения. — Что, на поклон прикажешь к ним идти: «Примите к себе, Христа ради. Иль мы худшее вас?» — передразнил ловко Комов Николая. — Верно, Коленька, не худшее, но скажи мне, что из этого вытекает?
Кран открыт. Полилось разноголосье ручьем. Каждый лез со своим уставом, выдавая его за непререкаемую истину.
Долго шел неумолкающий спор, ставший уже далеко не шутливым, каждый вставлял в общий гвалт хоть по нескольку своих слов, и только двое помалкивали — бригадир Алеша Турченко и Иван Богусловский.
Нельзя сказать, что Ивана не волновало то, о чем говорили ребята, он тоже ехал не на один день, но он считал, что не вправе вмешиваться в спор, а тем более высказывать свою точку зрения, ибо он в этой бригаде пришлый. Она уже сформировалась полностью, а его, приехавшего из госпиталя, взяли все же по просьбе комсомольского вожака отряда, и, что еще весомей, из сострадания. Ребята поняли его состояние, и хотя он, по их мнению, не мог быть, особенно в первое время, полезным работником, они протянули братскую руку.
«Как решат, туда и я», — думал Богусловский, хотя ему очень хотелось, чтобы все они, вот эти, ставшие такими близкими ему парни остались вместе.
Разве это плохо — быть вместе? А почет, он что, он — пустое. Хотя это и приятно человеку. Любому. Так уж устроена жизнь.
А отчего Алеша Турченко молчал. Ивану было не совсем понятно. Выжидает, чья возьмет, к тем и присоединится? Какой же он тогда бригадир.
Нет-нет, да и глянет Богусловский на Алексея. Сидит тот неподвижно. И лицом не меняется. Светится оно розовой мягкостью, пестрит множеством смешливых веснушек, кои рассыпались даже по лбу и подбородку, а непослушный рыжий ежик волос как торчал торчком, так и продолжал торчать…
Заговорил Алексей, обрадовав тем Ивана:
— Не пойму вас, мужики. Никак не пойму. Мы кто? Добровольцы мы. Так? Так. Место и работу нам дали выбрать? Так? Так. Какую мы выбрали? Вот эту, куда едем. А меня бригадиром избрали, чтоб научил вас пути укладывать. Так? Так. Коммуной решили жить? Решили. Слово дали быть верными в дружбе, радость и беду чтоб на всех… Выходит, не каждый верен своему слову. Вот я и думаю: кто хочет взять слово обратно — скатертью тому дорожка. Пусть к славе липнет. Только чтоб обратно не просился. Нам в бригаде верные нужны. Вот и весь мой сказ. Могу, если есть такое желание, поставить на голосование. Только я так думаю: плевое это дело, чтоб пограничник слово не держал.
Вроде бы не так громко говорил Алеша Турченко, но его услышали все спорившие и сразу же притихли. Задачку задал бригадир. Если бы всей коммуной в спецотряд, тогда дело другое, тогда не боязно, а так… Не сподручно так, в раздрай. В спецотряде уже принюхались друг к другу, коситься станут на чужаков.
— Толку-то от голосования. Пусть кто хочет сгребает вещички и — айда пошел, — решительно высказывался кто-то из спорщиков и его поддержали многие:
— Что уж там. Пусть идет. Неволить не станем.
— Верно, пусть смутьяны уматывают.
А главный зачинщик смуты Коля Шиленко хлопал глазами. Не думал он, не предполагал, чем обернется сказанное им просто так, будто между прочим.
— Ребята, — взмолился он наконец, — пошутковал я. Куда я от вас денусь.
— Едем, выходит, всей коммуной дальше? — для своего полного спокойствия и полной ясности спросил Алексей. — Так? — и сам же подтвердил: — Выходит, так!
Но не за ним осталось последнее слово. Геннадий Комов протянул мягко:
— Так-то оно так, не пожалеть бы только потом.
Никто ему не ответил, словно никто не обратил внимания на доморощенного пророка, невольный холодок, однако же, остудил горячие головы парней. Заметно сникли коммунары и, поторчав для порядка еще какое-то время возле бригадира, расползлись по своим отсекам думать думку. Каждый свою. И не у каждого она шла в колее с тем, что принародно говорилось и даже думалось.
Верно говорят: человек — это потемки. Даже для самого себя.
Но молодость не могла бы быть молодостью, если бы свойственна ей была мудрость, и не столь переменчиво было бы у парней настроение. Ударила струнами гитара, мягкий голос запел о модной тогда полярной палатке, откуда с любимой можно говорить только языком морзянки, песню тут же подхватили, и потянулась бригада на ее голос, да так скучилась на фланге, что, наверное, перекосился вагон, как перекашивается набитый до отказа автобус в часы пик.
Встретила Тюмень спецсостав оркестром, пышными транспарантами и призывами; динамики плескали брызжущие весельем мелодии, прибывший спецотряд выплывал на площадь и кучился возле красностенной, поспешно сварганенной трибуны, на которой стояла у микрофона местная комсомольская власть — все было празднично, от этой приподнятой торжественности пограничникам тоже не хотелось уходить, хотя бы сбоку пристроиться, но послушать и посмотреть… Только Алеша Турченко повелел:
— Вот что, мужики, тут нам делать нечего. Кто нас ждет? Верно, ждет тот, кому мы нужны.
Как не удивительно, но каламбур бригадира оказался лыком в строку. Их и в самом деле ждали. Еще вчера. Начали уже беспокоиться, не передумали ли пограничники, но потом решили, что заминка с билетами, а потому придержали грузовой рейс, который должен был лететь в Надым.
— Вот что, ребята, — распорядился кадровик, которому недосуг оказалось знакомиться с прибывшими. — Бегом в столовую, я распоряжусь, чтоб без очереди, и — к подъезду. Автобус будет вас там ждать.
Это же прекрасно. Как по тревоге. Жаль, не удалось города посмотреть, только эта беда — не беда. Никуда он не денется, будет стоять до их первого отпуска, когда выдастся воля вольная.
Аэродром, на обочину которого привез их автобус, весь в ноздревато-сером снегу, доживающем свои последние недели. Дует приятный мягкий ветерок, напитанный весенней бодростью. Пришла, значит, она и сюда. На юге, там уже совсем жарища, хоть гимнастерки скидывай, а здесь в куртках самый раз. Зря, выходит, пугали трескучими морозами. Благодатно здесь для русской души.
Многие расстегнули куртки пока шли до самолета по стеклянно-умятой дорожке, и это вызвало улыбку у встречавшего их летчика.