«Вся земля в могилах! Священных и неизвестных вовсе!»
И тут, вроде бы улавливая настроение всех и разделяя то настроение, шофер-проводник продолжил, теперь уже прозой:
— В счастливое завтра загоняли, как сайгаков в ловушки…
— Край знать надо, — одернул шофера-проводника управляющий. — Молодые перед тобой, политически не зрелые еще, не забывай об этом.
— Да я что, я — ничего, — отмахнулся шофер и спросил — Иль не пора нам?
— Пора. Двигатели уже хорошо прогрелись.
Дорога, плывшая под колеса, действительно была ровной, непереметенной, совершенно пустынной, и мерный гул мотора не влиял на ощущение того, что она безмолвна, как склеп. Да, сравнение не ахти, но именно оно вдруг, явилось в сознании Ивана Богусловского, который ехал в кабине передовой машины с молча крутившим баранку шофером-проводником. Подействовало, видимо, на него предупреждение управляющего, сопел он теперь в две дырки.
Гудит мотор, втягивая машину то в голостволые березняки, то в густоту сосен, огроздившихся снежными налипами, пушистыми, будто взбитые лебяжьи перины — все ново, все необычно и все захватывающе красиво, но никак не мог Иван безмятежно любоваться всем, что виделось сквозь лобовое и ветровые стекла, ибо не проходило у него ощущение того, что под колесами тяжелого «Урала» трещат и лопаются кости тех, кого упокоила здесь судьба и что в этом кощунственном деянии он тоже виноват; и не только потому, что вот так, запросто, едет по костям, а еще и потому, что он представитель рода Богусловских, рода ратников, оберегавших (причем — как!) чудовищное беззаконие.
Оно, это чувство вины за сотворенное здесь зло, особенно усилилось после того, как шофер-проводник разжал все же рот, когда перед глазами открылась слева большая безлесая низменность.
— А в это болото тысячами, сказывают, стаскивали. Засасывало всех горемык.
Дальше снова ехали молча, каждый сам одолевая свой душевный непокой. Не подоспело еще время открытых разговоров, смелых оценок, побаивались еще люди возможного возврата едва развенчанного произвола прошлого.
Дорога, тем временем, резко повернув вправо, втянулась в сосновую сумеречную гущину, а километр спустя вновь осветилась белоснежьем, на котором, уродуя природную гармонию, темнели ряды приземистых бараков с проломанными крышами, а вокруг тех бараков ровной строчкой торчали отталкивающе-черные колья с лохмотьями ржавой колючей проволоки. Чуть левей бараков, ближе к полуразрушенному причалу на берегу широкой реки, высилось несколько домов (начальства и охраны), хорошо сохранившихся. Туда и повернул «Урал». Подрулил к основательному пятистенку, из трубы которого курился дымок, выключил скорость и посигналил трижды. Из кабины шофер не вылез до тех пор, пока не появился на крыльце высокий старик, лицо которого, хотя и дрябло-обвислое, выдавало его светскую породу.
— Сиятельство! — сквозь зубы зло процедил шофер, открывая нехотя дверцу.
Причину демонстративной ненависти Иван понял тут же, поспешив выпрыгнуть из кабины навстречу благородному старику.
— Граф Антон. Вечный поселенец, — горделиво кивнув, представился старик. — С кем имею честь?
— Богусловский, — отвечал Иван, немного обескураженный таким совершенно неуместным в подобной глухомани приемом. Не бригаду пограничников назвал и не цель ее приезда, а себя.
Реакция, последовавшая за этим, захватила всех, кто успел выпрыгнуть из кабин и кузовов и навострить уши.
— Не из рода ли Богусловских?
— Да.
— Не внук ли Семена Иннокентьевича?
— Правнук.
— Судьба-а-а. Семену Иннокентьевичу представлен был на императорском бале, с правнуком знакомство состоялось в Сибири, — и тут же важный поворот головы к шоферу, надменная презрительность во взгляде и снисходительный вопрос к нему: — По косточкам товарищей пролетариев, стало быть?
— Вынужден! — зло ответил шофер. — Другой дороги нет!
Не первый, видимо, раз пикировались они друг с другом, классовые враги, с разным пониманием бытия и этики.
— Размещайте, ваше сиятельство, присланных. Мне тоже ночлег нужен. Я завтра только возвращаться буду. А они вот — на мертвую дорогу.
— Легко сказать: размещайте. А если некуда. В прежние годы затруднений, как я понимаю, не возникало: гнали партию, а для нее нары уже свободны…
— Не кощунствуй, ваше сиятельство! — набычился шофер. — Вам бы, сиятельствам, любо-дорого, когда народ за колючей проволокой!..
— Концлагери, товарищ пролетарий, — порождение вашей революции.
— А про каторги забыл, ваше сиятельство?!
— Спор, предполагаю, не уместен в данный момент, — продолжая глядеть на шофера со снисходительным презрением, но с нотками примирительности в голосе остановил того граф. — Люди с дороги, им дорого время, — и уже к слушавшим перепалку пограничникам: — Вот в этом доме — Герой Советского Союза, в том — пострадавший от кулаков в коммунии, а вон в том, дальнем, я уже поселил проектировщиков из Петр… простите, из Ленинграда. Их теперь нет, они на дороге, но жилье заняли. Могу потеснить Героя и коммунара, только ловко ли такое, не осудительно ли?
— Деньги, ваше сиятельство, за домоуправство получаешь, а людей разместить — осудительно. Гляди ты, ловок!
— Одно остается, — не обратив внимания на шоферский упрек, продолжал рассуждать управдом граф Антон, — по баракам. В каждом есть по малой комнате, ленинскими их тут отчего-то именовали, вот в них…
— Такой вариант нас не устроит, — отказался сразу же Алексей Турченко. — Мы определились жить коммуной. Укажите нам один из бараков. Целиком.
— Это упрощает дело. Указать барак не составит мне труда, но хочу спросить вас: разумно ли теперь, в наше время, жить коммунально? Я, по возрасту своему, настоятельно рекомендую соизволить отказаться вам от вредоносного пустодельства.
— Как нам жить и работать — вопрос наш внутренний! — довольно резко ответил Турченко.. — Мы — не грудныши. У нас, к тому же, не согласие и не толк, мы — комсомольцы и коммунисты. Мы — пограничники!
— Что ж, с Богом тогда…
Он хорошо поставленной походкой повелителя пошел прямо по снежной целине, как по вощеному паркету, к ближайшему бараку.
Поразительно, как можно было строить жилье здесь, в тайге, из таких вот тонких, швырковых, как их здесь именуют, бревнышек. В детскую руку всего-то толщина, что она для здешних морозов и, особенно, ветров. Не иначе, как ради издевательства.
Одно, видимо, хоть как-то спасало заключенных — отсутствие окон. А небольшие прорези почти у самого потолка наверняка зимой плотно завешивались.
В довершение всего зла, барак поставлен был прямо на землю, на земле же лежали и лаги, на которые настланы были необрезные и не струганные доски, отчего пол был щеляст и шершав.
— Как же тут жить?! — с искренним недоумением спросил Геннадий Комов. — Подохнешь от холода!
— Вполне, — согласился граф Антон. — Дохло, как вы соизволили выразиться, множество. Настелите, если вас это не затруднит, лапник. Нам этого не разрешалось.
— А у меня другая рекомендация: давайте мы с вами поменяемся, — стараясь подражать тону графа, съязвил Комов: — Вы — сюда, а мы — в дом, вами занятый. Лапнику мы сюда наволокём хоть гору. А? Как? Зачем вам занимать одному такой роскошный дом? Он же не ваш, он — наш, народный.
— Время, молодой человек, экспроприаций прошло, огульный захват не принадлежащего алчным теперь не позволителен. Честь имею.
— Что мелешь, — недовольно выговорил Комову Алексей Турченко, багровея веснушками. — Стыдно слушать.
— Стыд — не холод, сопли не поморозит.
— Заткнись ты, — рубанул Николай Шиленко. — Зазря чего человека забижать.
— Не человек он. Он — вечный поселенец. Граф он.
— Кончай балаболить, — осадил спорщиков бригадир. — Давайте разгружаться и приводить жилье в порядок. — Ты, Ваня, — обратился Алексей к Богословскому, — оставайся здесь. Бери пятерых, хватит тебе, и — засучивайте рукава. Печь, главное, раскочегарьте. Стены все прослушайте, где дует, конопатьте. Мох можно из других бараков брать. Разгрузимся когда, все навалимся. Сегодня лапник не удастся, а завтра настелим. Потолще настелим и — ничего будет. Додюжим до весны, а там видно будет.
Голландка поначалу нещадно задымила, дым полез в барак не только из дверцы, но и через плотные, казалось, стыки черного металлического кожуха, ело глаза, давил кашель, и Иван, повытащив почерневшие уже поленья, принялся щипать лучины. Нужно было пробить пробку, как говаривал бывало на заставе старшина, когда печь плохо тянула. А «пробить» ту самую пробку можно только сильным огнем, чего от толстых поленьев в одночасье не добьешься.
Изрядно наглотавшись дыма, одолел все же Иван «пробку», загудела весело печь, затрещали поленья, и покойно сразу же стало на душе. Посидел немного у открытой дверцы и поднялся помогать товарищам, утеплявшим стены барака.
Но странное дело, чем теплей становилось в бараке, тем все ощутимей наполнялся он тошнотворным тленом. Молодым ребятам, никогда не вдыхавшим воздуха тюремных камер и бараков, он казался хуже едкого дыма.
— Как же здесь жить?
Вопрос постучался о вонючие нары и стены и почил в бозе: каждый из бывших бойцов думал об этом, но ни один из них пока не видел никакого реального выхода избавиться от вот этой удушающей вони.
После долгой паузы кто-то все же не выдержал, подбодрил себя и товарищей:
— Ничего. Десятками лет здесь жили люди. Привыкнем и мы.
Успокоил, называется. Плюнуть впору на эти вонючие стены, на этот ледяной пол. Плюнуть и — растереть.
Печь глотала поленья жадно, возле нее стало хоть и особенно удушливо, но зато совершенно тепло, а у дальних стен все еще продолжала стоять уличная стужа, только смешанная теперь с запахом сгнившей грязи — казалось, что вряд ли натопится до необходимой минимальной теплоты весь огромный барак, и у Ивана родилась мысль, которой он не замедлил поделиться с товарищами:
— Определим, давайте, сколько нам нужно места, остальное, справа и слева, отгородим. Под склады пустим.