Орлий клёкот: Роман в двух томах. Том второй — страница 6 из 151

А Трофим Юрьевич продолжал, никак не реагируя на немую сцену в каминной.

— Но не просто служить поедет Сильвестр, а со смыслом служить. С нашим заданием поедет. И еще вот что я думаю, пусть-ка на границу поедет…

Час от часу не легче. Не только неясное пока еще задание, которое, наверняка, не без риска, но на границе еще и стреляют. Чего ради в омут головой бросать. Нет, пока что не укладывалось в головах Лодочниковых странное решение их благодетеля и, возможно, отца Сильвестра. Сына посылать под пули? В мирное время! Какая в этом нужда?! Не отклик же это на призыв, после всяких сокращений прозвучавший, крепить оборону страны? То сокращать армию, то вновь укреплять ее, не вдруг во всем этом разберешься, и не на сыне экспериментировать.

Владимир Иосифович осмелился даже возразить, робко прикоснувшись пальчиками к усам:

— Может быть, перевести Сильвестра на завод. В нормальный рабочий коллектив. Чтоб, значит, не числился, а работал. Тогда и девки из головы…

— Незачем. Давайте еще жарить шашлык, а договорим, когда шалопай наш вернется.

Сильвестр не заставил себя долго ждать. Его позывной — один длинный — вскоре прозвучал у ворот, и вот он уже сам, собственной персоной, в каминной. Он был бы красив (в меру высокий, темноволосый, с карими умными глазами), если бы не излишняя для его возраста полнота. Сырым каким-то он выглядел, занеженным, заласканным, закормленным. Даже пальцы были надутыми настолько, что, казалось, ткни иголкой и не кровь брызнет из них, а вырвется со свистом воздух. Но особенно его портили щеки, выпиравшие подрумянившимися сдобными булками, придавая лицу его не мужественность, а, наоборот, женоподобность. Ничто, однако же, не стесняло его, недостатков в себе Сильвестр не видел и считал себя, как ему внушали с раннего детства, верхом мужского совершенства. А это, в свою очередь, порождало цинизм, который, к тому же, настаивался на эгоизме.

Сильвестр резко распахнул дверь, широко шагнул через порог и остановился, жадно вдохнув обалденный, как он определил, аромат жарившегося мяса, выдержанного в лимонном соке и белом вине, оглядел повеселевшим взглядом сидевших в кресле и произнес торжественно:

— Снятое семейство и заблудший их сын! Хоть сейчас — в Библию.

— Цинизм хорош в меру и, запомни, не в обращении с ближними, — подняв предостерегающе руку, осадил Сильвестра Трофим Юрьевич. — К тому же ты повторяешься. Это не характеризует развитие твоего ума.

— Я, Трофим Юрьевич, нисколько не пошлю. Я вас всех троих люблю сыновней любовью…

— Вот что! Хватит! — резко оборвал Сильвестра Трофим Юрьевич, потом вновь вернув своему голосу обычную сдержанность и уверенность, предложил: — Замени отца. Доведи до ума шашлыки. Опахалом помаши, чтоб пожарче, чтоб корочкой мясо взялось.

Удивился Сильвестр такому повелению. Ни разу его еще не заставляли «доводить до ума» шашлыки. Он лишь созерцал, как хлопотал отец у жарких каминных углей и получал из рук матери или отца самый румяный шампур, иной раз даже забывая поблагодарить за это.

«Что-то козел старый настырничает. Воспитатель!»

Но перечить Сильвестр не решился. Подошел к камину.

Вроде бы все просто делали родители: специальную ватную рукавицу— на руку, и переворачивай шампуры, ухватив два или три. Увы, созерцание, это не действие. Жарища прет из камина, хочешь или нет, а отшатнется лицо. Пальцы в ватной пухлости тоже непослушны, совсем не хватучие, выскакивают шамлурины, не скучиваются в ловкий пучок.

«Ну, предки, дают! Сами сидят!»

Мать, видя, что непосильный для сына задан урок, вскочила, чтобы помочь, заменить, но Трофим Юрьевич властно попросил ее:

— Сиди, пожалуйста, Акулина Ерофеевна. Сиди.

«Ну, козел, выбрыкивает! Что стряслось?!» — возмущался Сильвестр, но понявший, что и отец тоже не поможет, подтянул лицо поближе и, больше не отворачиваясь от жара, начал упрямо цеплять неподдающиеся шампуры, постепенно осваивая нехитрую в общем-то технологию.

Перевернув шашлыки, взял ватной рукой флажок-опахало и принялся вращать им, стараясь делать это так же, как делал отец, — еще жарче дышит камин, обжигая лицо, но продолжает раздувать до белой накаленности угли, вдыхая успокаивающий аромат пригоревшего мяса, лимона и вина.

«Не подонок-белоручка, осилю!»

Еще раз перевернул шампуры, еще поддал жару, и когда жирные бараньи ломтики стали одинаково темно-коричневыми, выбрал самые лучшие и переложил на поднос.

— Ваше повеление, Трофим Юрьевич, выполнено в срок и качественно. Готов принять поздравление, ибо, как мы знаем, ласка приятна даже паршивому псу.

— Не ерничай, Сильвестр, — совершенно буднично ответил Трофим Юрьевич. — Бери вот рюмку и… Я поднимаю тост не за тебя шалопая-юнца, а за тебя — мужа. Я хочу, чтобы ты понял меня совершенно правильно и, надеюсь, ты одолеешь себя, — голос его обрел торжественность. — Ты обязан одолеть. Если тебе не безразлично твое будущее.

«Ого! Дает, козел!»

Пока еще не ясно Сильвестру, чего ради «одолевать себя», только Трофим Юрьевич — не мать, ему не сдерзишь. Перед ним все на задних лапках. Взял рюмку, опрокинул в рот (не впервой) и стал ждать пока управится Трофим Юрьевич со своей. Раньше, Сильвестру ясно, не заговорит о главном.

Долакал, наконец. За шашлык взялся. А Сильвестру невтерпеж. Поскорей бы узнать, что день грядущий готовит. Всех собрал, значит, не халявы ради какой-то.

— Ты слышал, Сильвестр, Демьяна Бедного: как родная меня мать провожала… Так вот, тебе черед подоспел. Тебя мать будет провожать.

Челюсть отвисла у Сильвестра. Подобного он даже предположить не мог. Ни разу в семье не заговаривали об армии. Институты выбирали, каждому в зубы и под хвост заглядывали, не устарел ли, престижен ли, аль нет, удобен ли для карьеры. Об этом говорено-переговорено так много, что для Сильвестра стало все едино, в какой институт отправят родители. И вдруг?!

А Трофим Юрьевич не реагировал на ставшее удивленно-вопросительным лицо Сильвестра. Будничным тоном продолжил:

— И не просто в армию пойдешь. В пограничные войска отправишься. Расстараюсь я это устроить.

— Защищать любезное сердцу Отечество, — съязвил Сильвестр, обретая дар речи. — Поворот убеждений?

Не забывайся, друг мой, что ты мужчина, и что прощалось отроку, то осудительно для мужчины, — для большей значимости сказанного Трофим Юрьевич погрозил Сильвестру пальцем. — Ты поедешь насаждать культ силы. Не разума, а силы.

— Не пойму. Сила армии в ее силе…

— Верно. Умница. Давай еще прошвырнемся, как у вас теперь модно говорить, по истории. Отчего неудачей был для большевиков девятьсот пятый? Армия ощетинилась штыками. И что дальше? Ленин напичкал армию своими людьми. А мы допустили ошибку — били по командирам, старались самые верхи обложить флажками, чтобы для энкавэдэ подбрасывать лакомые кусочки, а до рядового бойца, до корня, даже не старались дотянуться. Исправляться время пришло, нагонять то, что упустили.

— За такое дело, простите, — притронулся к усикам Владимир Иосифович, — не юнцу браться. Под трибунал угодить можно…

— Так вот, — совершенно не заметив возражения Лодочникова, продолжал Трофим Юрьевич. — В армию нужно внедрить законы бурсы! Да-да. Не перебивайте, — поднял указательный перст Трофим Юрьевич. — Именно бурсы! Или — концлагерей. Внедрять неспешно, но настойчиво. Сработает закон лавины. Обязательно сработает. И вот когда бурса обретет в армии силу традиции, тогда наступит время выпускать на арену самолюбивого, жадного до славы юнца, пусть не совсем одаренного, но все же с царем в голове, чтобы он грохнул повестью или даже романом. И вот тут — снова закон лавины. Пресса тут же подхватит. Журналистский мир жаден до сенсаций. Не ведая, что творят, станут они лепить статью за статьей, одна хлеще другой. А если газетчики и журналисты еще и поддержку почувствуют, тогда уж вовсе: раззудись плечо. И тогда юноши станут бояться призыва и, наверняка, искать любые предлоги, чтобы не идти на действительную, а проводы детей в военкоматы станут для родителей равнозначными проводам на фронт. Тогда начнется брожение умов, а сама армия потеряет главное — единство рядов и, стало быть, силу. А мы сможем бурсовские законы выдвинуть как сильнейший таранный аргумент для размывания авторитета армии.

— Утопия, — размякший и от выпитого коньяка, и от шашлычной пересытости сидел Сильвестр в кресле лениво развалясь, вытянув зажатые в джинсы ноги, и вяло возражал, словно отмахивался от чего-то назойливо-неприятного, совершенно нереального, но мешающего вольготной, бездумной ленивости. — Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи. Разве комсомольцы восстанут против этого. Утопия. Едины народ и партия…

— Да-а-а. Я считал тебя умней, — с явным сожалением протянул Трофим Юрьевич. — Может, и впрямь отказаться от тебя. В институт ты не поступишь без моей поддержки, всегда тебе не будет доставать одного единственного балла. Из бригады, где ты сейчас значишься, тебя скоренько вышвырнут за прогулы, пойдешь ты на завод или стройку и станешь созидателем светлого здания для себя и своих потомков. Один тогда тебе путь — в изгои, — помолчал немного и словно советуясь сам с собой, словно сомневаясь в справедливости только что предложенного, продолжал с еще большей неспешностью. — Ну, что? Подкупает? Перестарались мы, вкладывая в тебя эгоизм, ума же в достатке не вложили. Уважение к собственной персоне, гениальной, бесподобной, напихали под завязку. Только хватит ли одного эгоизма? Вопрос вопросов… Не в бирюльки игра ждет тебя, терны ждут. Лавр появится позже. Его заработать нужно.

Сильвестр сердито засопел. Ему никто и никогда не говорил, что он тупарь, и с оценкой Трофима Юрьевича он совершенно не согласный, однако противиться посчитал неуместным: слишком мрачное будущее определил семейный благодетель в случае непослушания. Не устраивало подобное Сильвестра. Никак не устраивало.

А Трофим Юрьевич дожимал:

— Ленин и Сталин святыми почитались в народе. Святой была и партия ими ведомая. Но это — вчерашний день. Сталина стащили и с бойницы, и со всех пьедесталов. Стащили те, у кого рыльце тоже в пушку, кто повит меж собой круговой порукой преступности. Открыт малый клапан, а каково брожение умов?! То ли еще будет, когда твои, друг мой, сверстники возьмут бразды правления, когда дети тех, кто кормил комаров на сибирских лесозаготовках и мучился в грубых тисках уголовщины, а в лагерях их диктат держался твердо, и дети тех, кто беззаконно расстрелян, обретут голос и, что вполне возможно, возьмут верх в обществе, общество содрогнется от того, что узнает. И презрение, а с ним и ненависть, коснется всех. Интеллигенция станет кручиниться о загубленных гениях; военные поминать добрым словом расстрелянных маршалов, генералов, полковников и видеть в той пронесшейся по командирским рядам косилке все беды и поражения первых дней войны; мужики на завалинках станут вспоминать о показных судах, которые судили сирых вдов, мальцов-несмышленышей либо солдаток, опухших от голода, за торбу зерна, взятого с колхозного тока — да, друг мой, за хищение социалистической и колхозно-кооперативной собственности по закону тысяча девятьсот тридцать второго года все граждане, начиная с двенадцати лет, квалифицировались как враги народа. А что это значит? «Не менее десяти лет…» Или ты думаешь, друг мой, что забыли зло члены семей «врагов народа»? Нет и нет! Они тоже становились отверженными. По статье пятьдесят восьмой уголовного кодекса. И вот когда все это обретет мощный голос, тогда мы с великим удовольствием станем потирать руки и восклицать: «—Свершается!»