Орлий клёкот: Роман в двух томах. Том второй — страница 67 из 151

овора, ибо он волновал его.

— Не приемлю, милостивый государь, ложной надежды, что нынче торжествует истина. Постаскивали «мудрого отца народов» в речки, в болотины, отправили на переплав, а взамен что дано? Новый кумир! Если бы, милостивый государь, столь часто помещали бы в газетах портрет Его Величества Императора нашего, он непременно бы сослал главного цензора вот сюда, в Сибирь. А то и в Петропавловку загнал бы. А этот, ваш партийный вождь, зальет глаза и несет чушь несусветную про «кузькину мать». На трибуну взгромоздясь, несет. И что же все? Уракают до хрипоты. Во всех газетах хвала ему богоданная, а он сегодня одно глаголит, завтра иное. Что в голову взбредет. Мне-то стариковское время позволяет внимательно читать. Изучающе читать. Говорит о народном благе, а сам разоряет его окончательно, да еще велит какие-то горшочки лепить из дерьма. Тьфу! Все позволительно! Любая дурость за благо идет. Нет, такой возможности не имел даже светлой памяти Император. Самодержец, как вы величаете. Не позволили бы ему творить над страной пьяный кураж! — Помолчал немного, собираясь с духом, и, уже более спокойно, продолжил: — Николай Второй возжелал получить Георгия за поездку на фронт. Так вот, милостивый государь, не дали ему Георгия. Не совершил ничего. Блюлись тогда законы чести. Не то, что в нынешнее время… Нынче же погонщик торопит куда-то, сам не зная, не ведая, массу народную, лишь бы догнать и перегнать, а все бегут взапуски, глаза выпуча, а в это самое время огромная каракатица, независимо от погонщика и запыхавшегося люда, гребет под себя все, как драга, оставляя после себя лишь безобразные кучи, намывая лишь граммы золота. Она скрипит, теряя изношенные части, но ползет и ползет, гребет и гребет. Такова ваша, к сожалению, теперь и моя, страна. И никто не хочет вмешаться и повернуть жизнь в разумное человеческое русло.

— Вы говорите так, будто переродились русские люди, трус на трусе сидит и трусом погоняет. Не очень верится. Не сломил же Сталин всю нацию. Не мог. Наверняка, мы просто того не знаем, есть твердые люди там, в Кремле. Они не помалкивают, не бегут, как вы говорите, запыхавшись…

— Верно. Только чем, милостивый государь, все заканчивается для них? Булганин где? Маленков где? Молотов где? И примкнувший к ним Шепилов? — И вдруг еще один вопрос, совершенно неожиданный, казалось бы: — Вам понятно ли, отчего церковь стала не над правительством, даже не рядом с ним, а под пятой светской власти?

— Да.

История — не сегодняшний день. Иван в ней силен. Он мог вспомнить сейчас многие факты борьбы церкви и власти, борьбы идеологической силы и силы, наделенной правом решать. Не сразу, не вдруг он понял, отчего князья и цари так долго не могли заставить церковь безропотно служить им, а быть может, так и не понял бы, не задай он этот вопрос отцу и бабушке. Бабушка поясняла долго и не очень понятно, видя основу в божественной основе царской власти и, следовательно, должной уважать служителей Бога на земле; отец же ответил по-военному четко и ясно:

«— Все дело, сын, в экономической силе. Власть у того, кто держит в руках экономические рычаги. А монастыри и церкви были в прежние времена даже богаче царей… Главная, поэтому, борьба властей была против экономической самостоятельности церквей. Ты обратил внимание, как легко Екатерина Вторая победила последнего борца с секуляризацией церковных вотчин Арсения Мацеевича? Руками самих священнослужителей. А почему? Вся церковь к тому времени содержалась на государственных окладах. Оклад зависел от должности, а должность же зависела от милости или немилости властей».

— Если знаете, тогда хорошо, — продолжал граф. — Тогда скажите, милостивый государь, много ли вы найдете в советской империи людей, скажем, богатых? Таких, чтобы мог уехать, если не согласен с чем, в свое имение и выделить какую-то часть капитала на противостояние неверности? Нет таких. Все на окладе, все на жердочках. Всяк на своей. А чем выше жердочка, тем благодати больше. Только жердочка та тонкая, не очень надежная, чуть не так повернулся и — вниз головой. Кому такое по душе. Кто от кормушки под носом отвернется? Если и начинает кто тяжбу, то только лишь за более просторное и удобное место. Вот так, милостивый государь. Оттого и вседозволенность тому, кто места на жердочках распределяет. Оттого и почитание ему такое, что воскресни средневековый восточный шах, от зависти бы снова скончался.

В комнате было тепло и тихо; ветер, бесившийся за стенами дома, здесь даже не был слышен, и если бы не снежная гущина, вихрившаяся за окном, то казалось бы, что в мире покой и благолепие, и сколь волнующим не был бы разговор в этой умиротворяющей обстановке, она все же не могла не влиять на настроение и говорившего, и слушающего — накал страстности постепенно притухал, граф, сам не заметив того, перешел на спокойный тон, хотя от этого концепции его не стали округленней, затушеванней. Граф выворачивал пласт за пластом, как он выражался, коренные, определяющие суть бытия, совершенно не учитывая, принимает его откровения или нет молодой человек.

Впрочем, он действительно, как и говорил прежде, не перекрещивал Ивана в свою веру, он лишь внушал ему, что жизнь нужно знать не «в общих чертах» и не принимать на веру, без сомнения, без собственного осмысления ни один лозунг.

Прервала его монолог экономка, которая вошла в комнату со стаканом, на треть наполненным янтарной, как доброй заварки чай, но очень пахучей жидкостью. Не стала даже ждать, когда граф закончит мысль, но не по беспардонности своей, а по твердому убеждению, что все разговоры «о политике» совершенно зряшное дело, и важна в жизни лишь сама жизнь. Сейчас эта жизнь требовала от нее попечительства о попавшем под дерево юнце, поэтому она и вела себя сообразно с этим главным моментом. Она даже и в мыслях не держала, что у кого-то может быть совершенно иным понимание жизни, для кого сытость и достаток — не предел исканий.

— Пей, Ванюша, и баиньки. Языки дочешете завтра. Сегодня все, а то жар нагоните, мне потом хлопочи.

Не поперечил граф своей экономке. Послушно склонил голову.

— Завтра, так завтра.

За завтраком они не «чесали языки», лишь экономка поохала по поводу метели, которая по ее мнению, будет дуть еще с неделю (так разгулялась), похвалила Ивана, что быстро поправляется (тьфу, тьфу, чтоб не сглазить), затем, вместо чая, подала пахучий разнотравный настой, и он после этого безмятежно спал до самого обеда, пока не пришла будить его экономка. Распаковала ногу и плечо, посидела молча, будто решала серьезную для себя задачу, потом заявила твердо:

— Все, поить больше лекарствами не стану. Вон какая прелесть, а не нога. Синь совсем схлынула.

Поплевала через левое плечо, постучав до тумбочке, сгребла баночки с мазью, а взамен принесла пол-литровую банку с чернущей и вонючей ворванью.

— Не нравится? И мне не нравится. Но что попишешь, долечивать тебя надо.

Комната сразу же заполнилась отвратительным запахом, хуже, чем в бараке, и Иван, хотя экономка плотно запаковала плечо и ногу и оставила открытой форточку, тянул время за обедом, чтобы подольше не возвращаться к себе.

Напрасно. Воздух в комнате был свеж и прохладен, пришлось даже закрыть форточку.

— Так на чем мы вчера остановились? На самом главном: отчего вы позволили господствовать лживым теориям, которые не стали вам же поддержкой, лживым деяниям, кои вы, с радостной пеной у рта, именовали эпохальными? Умозаключаю: вы сами уже привыкли без зазрения совести обманывать себя, создавать иллюзию целостности идей и деяний…

И неожиданный вопрос, в его, графа, манере, к которой Иван уже начинал привыкать:

— Кто первый сказал об ипостасях Триединого Бога? Квинт Септимий Тертуллиан. Честным, как мне видится, был богослов, ибо сказал людям, что дает им догму, в которую нужно верить лишь слепо, ибо вера, по его, не нуждается в доказательствах. Почему он это утверждал, можно уяснить, прочитав его и о нем не «в общих чертах». Он так и говорил: «Верую, ибо нелепо!». Он имел в виду всякие божественные чудеса. Несравнима, конечно, я это хорошо разумею, по значимости для рода людского мысль о создании страны-коммуны, мира-коммуны, но по нелепости совершенно схоже. Никто, однако же, из ваших вождей не сказал вам: «Верьте, ибо нелепо!» Более того, милостивый государь, тех, кто считал коммуну нелепостью, всячески порочили, не стесняясь лексикона ломовиков и половых. Почитайте, милостивый государь, Плеханова и иже с ним. Почитайте противоречащие ему утверждения. Весьма, смею вас уверить, прелюбопытная драчка. Каждый хотел быть умнее каждого. Но, думаю, пусть бы себе полемизировали, так нет, до поножовщины дело дошло. Каждый намеревался диктовать, подминая, а при возможности и уничтожая инакомыслящих. Не бывало в России испокон веку такого, вот и изверился народ, запутался, где ложь, а где истина, махнул на все рукой. И то верно, сколько крови пролил народ в гражданскую. За что? За страну-коммуну, за мир-коммуну. А что это такое, ему толком объяснить до сих пор не могут. Народу не фразы нужны, ему несушку подавай, а какая она, рябая ли, белая ли, какое ему до того дело! Ни в Бога нынче масса не верит, ни в коммунизм — вот в чем страх. А нет веры, нет и идеала. Нет веры, нет и чести. Нет веры — нет совести. Вы потеряли все: державную гордость, гордость многоплеменной Руси великой, но вы потеряли и чувство рода. Вот вы, милостивый государь, что взяли от своего заслуженного перед отечеством рода? Ничего. Все забыто и заброшено. А сила нации, сила страны в силе родов. В чести родов. В семейной чести. Я говорю далеко не только о дворянах. Я говорю о мастеровом, о хлебопашце, о купце, о ратнике. Опыт родов движет общество к лучшему укладу, к более организованной, по делу организованной жизни. Вот так, милостивый государь.

Граф говорил ему сейчас то же самое, что внушала ему бабушка, отец и мать. Они тоже нажимали на необходимость следовать традиции семьи, не рвать нить с прошлым, гордиться прошлым семьи и быть достойным продолжателем того прошлого. Но если он даже и слушать не хотел своих старших, ершился, проявляя непонятное им упрямство, то теперь он отчего-то не раздражался тем, что прежде не хотел воспринимать. Дрогнула его душа, а разум подтвердил верность оценок графа, и сомнение в том, что прав ли он в выборе пути, возникавшее и прежде, теперь заявило о себе основательно. И чем больше времени пройдет после этой послеобеденной беседы, тем сомнения эти станут крепнуть, ибо не только на свой аршин он станет мерить свое нежелание продолжать дело предков, а сообразовывать с общим жизненным ходом страны. И хотя знал он жизнь тоже «в общих чертах», но багажа для раздумий ему было достаточно.