«Орлы Наполеона» — страница 10 из 44

— Вот как? О чём же генералы беседуют на этих встречах?

— Таких сведений получить пока не удалось. А сейчас, в связи с наступившими событиями, уже и не до этого. Но меня, сир, не оставляет одна мысль… Вернее, предположение…

Министр замолчал, словно не решаясь высказать анонсированную идею.

— Смелее, граф, — подбодрил король. — Я весь внимание.

— Вы совершенно правы, сир, восстание развернулось чрезвычайно быстро, — негромко произнёс Лабурдоннэ. — Больше того: ощущение, что оно хорошо спланировано и кем-то управляется. Словно за спиной простолюдинов на баррикадах стоят стратеги, знающие толк в военных операциях. И кто-то ведь надоумил наших солдат переходить на сторону народа…

— Делайте же ваш вывод!

— Определённого вывода нет, сир. Но разве нельзя предположить, — с долей фантазии, конечно, — что трое ближайших сподвижников Наполеона, фанатично преданных и бывших с ним до конца, увезли со Святой Елены ненависть и неистребимую жажду мести? И теперь они приняли живейшее участие в мятеже, цель которого очевидна, — свержение династии Бурбонов? (Лицо Карла болезненно скривилось.) Более того, сами его и готовили, опираясь на многочисленных бонапартистов? Но если так, то им оставалось лишь дождаться, пока власть даст повод для народного возмущения. И власть его дала…

— Вы имеете в виду…

— Да, ваше величество. Злосчастные ордонансы. — Неожиданно Лабурдоннэ упал на колени. Вскрикнул: — Заклинаю всем святым, сир, отзовите их! Может быть, ещё не поздно! Может быть, нам удастся успокоить народ! Неужели ужас восемьдесят девятого года изгладился из вашей памяти?

От усталости и отчаяния бледного министра била нервная дрожь. Карл силой заставил его подняться и усадил на стул. Налил фужер вина.

— Выпейте залпом. Вот так! И посидите спокойно.

Сев за стол, король принялся что-то быстро писать на собственном именном бланке. Лабурдоннэ отрешённо смотрел на Карла. В эту минуту красивое удлинённое лицо монарха с упрямым подбородком было исполнено решительности, большие глаза прищурены, густая прядь поседевших волос энергично пересекла высокий лоб… Таким и запомнил министр своего короля, которого, — о том знать он не мог, — видел в последний раз.

Закончив писать, Карл тщательно сложил и запечатал бланк.

— Отвезите это Полиньяку, — сказал отрывисто, протягивая графу письмо. — Пусть он стягивает верные части к Сен-Клу.

— Но как же, сир…

— А ваш совет насчёт ордонансов я обдумаю.

"Господи, когда он собирается думать? Времени уже ни на что нет…"

— И ещё…

Карл подошёл вплотную и, понизив голос, произнёс:

— Всё, что вы сказали насчёт бывших адъютантов Наполеона, звучит убедительно. Так это или не так, сейчас разбираться некогда. Но вы мне их головы до ставьте. И чтобы не позднее завтрашнего дня. Вам ясно, граф?

— В каком смысле, головы? — глупо переспросил Лабурдоннэ.

— Можно в прямом.

И, словно смягчая жестокую шутку, Карл широко улыбнулся.

"Ещё шутит! Тут бы свои уберечь… Или не шутит? "

Лабурдоннэ склонился в почтительном поклоне и, с трудом передвигая ноги, направился к выходу. Выполнять приказ монарха он вовсе не собирался.


Через пять дней Карл Десятый под давлением оппозиции и народа отрёкся от престола. На этом правление династии французских Бурбонов завершилось. Навсегда.

Лабурдоннэ вместе с другими членами правительства Полиньяка арестовали. Он так никогда и не узнал, что природу восстания, в общем-то, угадал верно. Однако даже проницательный министр не мог представить всей правды…

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Непризнанный художник — человек озлобленный…

Мечта заявить о себе на творческой ниве не сбылась. Общество равнодушно к его искусству. Миру не нужны выстраданные им картины, книги, симфонии. Взлёты ума, порывы вдохновения, душевные муки, бессонные ночи всё, всё брошено на алтарь Минер вы[15]. И всё втуне.

Неутолённая жажда признания выжигает душу дотла. А где-то рядом аплодируют чьей-то музыке, зачитываются не твоими книгами, восхищаются чужими полотнами… Сознавать это невыносимо.

Кого винить? Кому мстить?


Роман Прокофьевич Звездилов принялся рисовать лет в пятнадцать. А уже в шестнадцать — погиб. В роли губителей выступили родные мать с отцом, сестра, дворня и ближние соседи, наезжавшие в хлебосольное имение Звездиловых. Все в один голос (кто искренне, кто снисходительно) хвалили работы отрока, рисовавшего взахлёб. Наслушавшись комплиментов, юный Роман твёрдо решил, что он — талант и что искусство — его призвание, о чём и сообщил родителям в самых восторженных выражениях.

Те, впрочем, смотрели на жизнь более трезво. Сына определили на правовой факультет университета, а после учёбы пристроили в крупную нотариальную контору. Годы юридической службы Звездилов потом вспоминал как затянувшийся дурной сон — тоскливый и бессмысленный.

Рисовать приходилось исключительно вечерненочной порою. Тем не менее страсть к искусству никуда не делась, напротив, с годами она становилась только сильнее. Горько думалось, что присутствие, посетители и документы крадут время, которое можно было бы посвятить живописи. И так сладко мечталось, что придёт день, когда с утра, напившись кофе, он вместо опостылевшей конторы твердым шагом устремится в собственную мастерскую — творить…

Между делом Роман Прокофьевич женился. Избранницей стала девушка, которая на званом вечере, заикаясь от волнения, похвалила вдохновенный рисунок, оставленный молодым человеком в её альбоме. Звездилов решил, что нашёл родственную душу, и без колебаний сделал предложение. Правда, следом выяснилось, что девушка вообще заикается. Но слово уже было дано…

Родители ушли в один год — друг за другом. Роман Прокофьевич унаследовал недурное имение, приличный счёт в банке и наконец-то расстался со службой. Теперь ничто не мешало отдаться живописи. И он ей отдался со всем нерастраченным творческим пылом. В уездной лавке, торгующей предметами искусства, до сих пор бережно хранят легенду о покупателе, который однажды возник на пороге и, пылко сверкая очами, смёл весь наличный запас кистей и красок, не забыв при этом про карандаши, альбомы и мольберт. Погрузил покупки в экипаж и с криком: "Трогай!" унёсся в цветущую весеннюю даль. (По другой версии, в заснеженную зимнюю.)

Теперь дело было за вдохновением, и оно не подвело. Избавленный от забот о хлебе насущном (к слову, приданое за женой-заикой взял изрядное), Звездилов без устали рисовал всё, что попадётся под руку. Героями его полотен становились люди и предметы, природа и животные. Сначала картины развешивали на первом этаже дома, потом дело дошло до второго, а затем наступила очередь хозяйственных пристроек.

Роман Прокофьевич щедро дарил свои работы знакомым, дальним родственникам, даже бывшим сослуживцам, но полотен вроде как и не убывало.

Шли годы. Со временем Звездилов начал смутно ощущать что-то неладное. Счёт написанных работ уже шёл на пуды. Жена с тёщей от его картин по-прежнему были без ума, хватало комплиментов и от соседей, но… где же общее признание? Где газетные заметки и восхищённое обсуждение в обществе? Где, наконец, покупатели и заказчики?

Роман Прокофьевич занялся организацией собственных выставок. Его передвижной вернисаж кочевал по уезду, останавливаясь на постой во всех заведениях, где только соглашались принять. Общество друзей пожарных, церковно-приходская школа, дом призрения, самодеятельный театр… Со временем Звездилов географию расширил и начал гастролировать со своими картинами в окрестных городах. И рисовал, рисовал…

Однако ничего не менялось. Творчество Звездилова оставалось вещью в себе. Профессиональные художники, которым он показывал свои картины, пожимали плечами и уклончиво хвалили за трудолюбие. В салонах, где он увлечённо говорил о своих полотнах, вежливо переводили беседу на другие темы. Число посетителей выставок уверенно стремилось к нулю.

Многолетняя бесплодная борьба за признание не прошла даром. Мало-помалу Звездилов озлобился. Он и мысли не допускал, что его картины просто-напросто бесталанны и поэтому никому не интересны. Чёрта с два! Воспалённый ум подсказывал иную причину: интриги. Интриги собратьев по кисти! Это они, давясь от зависти, хулят искусство талантливого художника, высмеивают его работы, распускают слухи о творческой несостоятельности…

Но было и другое объяснение. Он, Звездилов, силой и масштабом дарования опередил своё время. Его просто-напросто не понимают… Думая об этом, Роман Прокофьевич проклинал недалёких современников и горько жалел себя. Слава будет, непременно будет, но — посмертная. А хотелось прижизненной!

Хоть так, хоть этак, — дело швах. Но упорный Звездилов не сдавался. За признание своего творчества он был готов биться энергично и беспощадно. Состоялся решительный штурм академии художеств. Президент академии Белозёров принял его, против ожидания, быстро и выслушал сочувственно. Однако, ознакомившись с привезёнными (отборными!) полотнами Романа Прокофьевича, поскучнел. Осторожно высказал несколько профессиональных замечаний и согласился провести за счёт академии художественную экспертизу работ.

Консилиум мастеров единодушно решил, что в картинах Звездилова искусство и не ночевало (хотя сформулировали в более мягких выражениях). Роман Прокофьевич был потрясён. Неужели хула недоброжелателей успела достичь столицы и повлияла на выводы экспертов? Оставалось одно: провести выставку работ в академии (а такие вернисажи традиционно собирали большую аудиторию), и пусть своё слово скажет публика — народ, далёкий от профессиональной кухни с её интригами и дрязгами. Вот это будет объективно!

О, как Звездилов возжелал этой выставки… Но Белозёров идею встретил холодно. Напрасно преисполненный жёлчи Роман Прокофьевич обивал порог президентского кабинета. Кончилось тем, что Белозёров наотрез отказал в проведении вернисажа и фактически назвал бездарностью. И это стало последней каплей. Уходя, Звездилов с мутной от гнева головой матерно пожелал Белозёрову провала его парижской экспозиции, о которой сообщали столичные газеты. Яростно хлопнул дверью. Мосты к признанию по линии академии были сожжены.