Орнамент массы. Веймарские эссе — страница 18 из 53

Horror vacui – боязнь пустоты – повелевает этими людьми. Легко представить себе, в какие сферы простирается их тоска. Всё, что их составляет и окружает, настойчиво требует возрождения религиозного бытия, а одновременно – приобщения к существующему по установленной форме сообществу, которое урежет свободу стихийного перемещения. Они – сознательно или бессознательно – стремятся реконструировать разрушенный мир, наделяя его якобы высоким смыслом, упразднить его нездоровую индивидуальность и создать порядок, какой стоял бы над ними и к какому они могли бы приобщиться. Впрочем, их жажда вновь обрести «царство небесное» отнюдь не всегда согласуется с другим устремлением, цель которого – формирование религиозных образов, а также сообщества, заключенного по наущению свыше в рамки религиозных форм. Многообразие избираемых ныне способов свидетельствует о глубоких различиях в душевных запросах людей.


Иные пути, ведущие к новому местообитанию души, всё же надо рассмотреть подробнее. Тут не обойти стороной антропософское учение, ибо к нему тяготеет телом и душой весьма многочисленная группа верующих. Вокруг Штайнера[54] собралась внушительная свита, и во многом это объясняется следующим: осознавая шаткость нашего духовного положения, Штайнер предлагает якобы научно доказуемый метод, позволяющий обнаружить сверхчувственные реальности и раскрыть предназначение человека, а при этом создающий обманчивое впечатление, будто он надежно связан с абсолютом. Разве не соблазнительно ступить на этот мнимый мост, наведенный меж наукой и религией, и, не поступаясь интеллектом, уверовать и даже пережить то или иное чудо? Подъем движения обусловлен еще и тем, что с социологической точки зрения Штайнерова паства по основным параметрам являет собой модель церкви, она окружает благотворной заботой каждого неприкаянного и внушает ему чувство защищенности. Вполне естественно, что многие становятся жертвами этого соблазна, который на самом-то деле в силу целого ряда веских причин для человека мыслящего есть не соблазн, а карикатура на реальную приобщенность к абсолюту.

Объявлять другие пути ошибочными по меньшей мере неоправданно. Вот, к примеру, вынырнули невесть откуда мессианские духи бури и натиска, на сей раз коммунистической окраски, они живут апокалиптическими представлениями и с нетерпением ожидают мессию, который обожествит мир. Против козней бессодержательного только-сущего они выдвигают лучезарные видения, в коих исполняются надежды и преодолевается недужный образ жизни. Беспощадное время порождает желанные хилиастические натуры, и те in tempo furioso[55] вырываются из вакуума, дабы штурмом занять определенные конечные позиции в религиозной сфере; они грезят об утопическом обществе и сметают на своем пути всё, что соотносимо с формой и законом, как временный феномен низшего порядка.

С этой новой разновидностью мессианства коллективная мысль, во многом взращенная на протестантской почве, а следовательно религиозно окрашенная, обнаруживает отдаленное родство – в той степени, в какой считает (разумеется, мотивы тут совершенно иные), что в человеческой сфере можно вполне обойтись без формы. Согласно этой мысли, в основе сообщества лежит, строго говоря, не конкретная идея или воспринятое учение, не народная солидарность, а «коллективное переживание», то есть состав сообщества определяется благородством убеждений тех, кто по доброй воле к нему примыкает, и для его сохранения от членов требуется постоянная духовная выправка. Но если однажды главным его фундаментом сделается одобряющее сообщество переживание индивида, а именно индивида в самом никчемном современном его понимании, то совершенно естественной реакцией станет предосудительное отношение к чувственным надындивидуальным формам, поскольку в них будут видеть застывший продукт чистого переживания и ненужные связки между «я» и «ты».

Формальные верующие, которых можно, к примеру, встретить в окружении Георге[56], напротив, почитают как непреложный принцип общности священный закон. Не только потому, что он не признает случайности в отношениях между Богом и людьми, служит опорой нуждающимся и отражает в преходящем мире возвышенную реальность, но и потому, что выстраивает также иерархическую систему, ступенчатую разбивку на классы, при глубоко укорененных различиях между людьми насущно необходимую. Приобщенность к сплоченному союзу и самоотверженное приятие формы, олицетворяющей абсолют – а ведь только через форму и возможно его понимание, – избавляет, по мнению формального верующего, от неприкаянности и устанавливает предел неправомерному стремлению к бесконечности.

От этих возможностей и задумок, на которых мы не будем останавливаться подробнее, отличаются (не столько по сути, сколько по направленности) действия, ставящие перед собою цель возродить древние общечеловеческие учения и устранить вакуум, скажем, путем приобщения к позитивным религиям, каковые теперь необходимо вновь проверить на истинность. Тот, кто, покинув релятивистскую зону условности, оказывается вблизи от них, сталкивается с исповеданием веры и культурной общностью, с непреложностью абсолюта, стирающего разобщенность, со знанием, которое принимается на веру и освобождает от скептических блужданий вокруг да около. Как путник, воображающий, будто после долгих скитаний он обрел, наконец, надежный приют, – вот так ощущают себя ныне все те, кто со стороны смотрит на корпус религий другими глазами – глазами, полными тоски. Эти удивительные живые формирования, которые, невзирая ни на что, проросли во времени, включают в себя иной мир и иную реальность, нежели та, где в хаотическом многообразии развертываются физические и экономические процессы. Они гарантируют верующим единение «я» с Богом и с «ты» и – отчасти благодаря традиции, в какой они воплощаются и продолжают свое существование, – переходят от бессмысленных перемен в сферу исполненной смысла вечности. Из подобного опыта познания и встреч в наши дни повсюду делают выводы. Католицизм ощущает прилив новой жизни, и в протестантском обществе тоже наблюдается всплеск мощных религиозных сил, до известной степени оппозиционных его обмирщавшему варианту; не отстает и иудаизм, прежде всего сионистского толка. В потоке религий забурлили даже ручьи и речушки, обращение к мистике и появление отдельных сект – наглядное тому подтверждение. Дальность отдельных рейдов, на какие отваживается гонимый религиозным голодом индивид, отвечает масштабу его неподдельного (бывает, правда, и наоборот) отчаяния, и потому обращение к восточным учениям, рано или поздно наступающее, не должно нас удивлять. Добавим только, что в случае особой нужды также дает о себе знать потребность то в почти безоговорочном авторитете и в энергичном развитии форм, то в индивидуальном, отмеченном едва ли не еще большей свободой участии на всем радиусе действия религий; признание уже сформулированных принципов веры сменяется позывами их разрядить. Непомерно завышенная оценка надежности, какую сообщает успокоение в вере, уже не раз имела место и с готовностью зачтется ищущим.


Вернемся, однако, к нашей публике, пребывающей в пустоте и ясно сознающей свое положение: какую позицию займет она, коль скоро перед нею откроется сразу несколько дорог? Если заранее исключить два случая – первый касается тех, кто, оказавшись перед решением, предпочитает одурманить себя и, лишь бы никакого решения не принимать, сбегáет в нереальный призрачный мир развлечений; второй же имеет в виду тех, кто бесконфликтно обращается в истинную веру, неотступно следует избранному пути и приобщается к более высокой реальности, – то в общем и целом возможны три модели поведения.

Во-первых, поведение принципиального скептика, который в лице Макса Вебера[57] обрел, пожалуй, самого авторитетного представителя. Речь идет о человеке, трезво оценивающем серьезность ситуации и в то же время убежденном, что ему и ему подобным вырваться из нее не дано. Его интеллектуальная совесть восстает при виде россыпи предлагаемых путей, якобы сулящих избавление, путей, по его разумению, лишь окольных и неприемлемых, уводящих вспять, в сферу умышленного ограничения. Следуя внутреннему голосу истины, он решительно отворачивается от абсолюта, его неспособность верить перерождается в нежелание, непримиримость к шарлатанам от веры – та самая, в которой дает о себе знать, возможно, уже забытая, некогда заглушенная тоска, – толкает его на борьбу за «разволшебствление мира», и завершает он свое существование среди безотрадной бесконечности пустого пространства. Но это одинокое существование никоим образом уже не наивно – напротив, оно порождено беспримерным героизмом и потому в своем, им же самим избранном, злополучии куда ближе к спасению, нежели окруженная со всех сторон заботой жизнь прилежного праведника. Умы такого типа служат скепсису, превзойти который уже очень трудно, и истощаются, демонстрируя самые разные условности и отношения; им никогда не удается провидчески приблизиться к смыслу и выйти из области непредвзятого созерцания, разве что по случайности. Тем не менее приобретенный ими в сфере гуманитарных наук и антропологии опыт, каковой полагает себя чистым опытом, возможно, именно поэтому в некоторых отношениях и сомнителен, даже поверхностен; он целиком базируется на отказе, и, быть может, как раз эта пронзительная нотка отречения и дарует ему значительность и величие глубины.

Вторую модель поведения – она встречается гораздо чаще, особенно (и это закономерно) в наши дни – являет нам человек аффективный. К какому бы лагерю ни принадлежали люди такого склада – а с ними непременно сталкиваешься там, где в вопросах веры брезжит решение, – объединяет их одно: они буквально дают деру из мира, желая поскорее схорониться в какой-нибудь спасительной оболочке, подальше от безысходности. При поверхностном рассмотрении они не только очень походят на ревностных верующих, но и действуют в соответствии с их кодексом, отчасти даже из самых искренних побуждений, а потому изобличить психологическую и сущностную подоплеку их поступков достаточно сложно. Заметим, что речь идет не о проверке верообращения в каждом индивидуальном случае – да и у кого хватило бы дерзости исследовать душевные глубины незнакомого человека, когда и свою-то душу едва ли возможно понять? – но о демонстрации типичного изменения, сигнализирующего (если дело ограничивается только им) вовсе не о том переломном изменении, что призвано стать определяющим.