Орнамент массы. Веймарские эссе — страница 27 из 53

удобного бессмысленно-общего, которое выделяется из Ничто не более, чем того требует отделение Нечто, интеллект надеется отвоевать мир, каковой являет собою мир, только если действительно познанное общее его объясняет. Он приводит пронизывающие многообразие соотношения к общему знаменателю, к понятию энергии, лишь тонким слоем отделенному от нуля, или крадет у истории парадоксальность и понимает выровненное как прогресс в одномерном времени, или возводит, мнимо отрицая сам себя, иррациональную «жизнь» в ранг сущности, чтобы ограниченно вернуть себя из освобожденного остатка общечеловеческого бытия и пронизать сферы по всей их шири.

Коль скоро за основу берутся эти предельные редукции реального, то, наверно, можно – это подтверждает Зиммелева философия жизни – получить искаженное изображение добытых в высших сферах данных, не менее полное, чем при продвижении от слов «Бог» или «дух», но применение пустых абстрактов обнаруживает фактическую позицию исчезнувшей мысли менее двусмысленно, чем произвольное применение категорий, ставших непостижимыми. Полым терминам, которые выталкивают различенное из однообразия нуля, соответствуют посетители отельного холла, где индивид исчезает за периферическим равенством общественных личинок. Неопределенное особое бытие, что в доме Божием уступает тому незримому равенству стоящих перед Богом, которое постоянно обновляет это особое бытие и определяет, они упраздняют, оборачиваясь просто фраками. И тривиальность их речи, бесцельно нацеленная на ничтожные предметы, чтобы люди встречались в их несущественности, есть лишь противоположность молитвы, направленная вниз, на то, что они праздно обходят.

Даже соблюдение тишины и спокойствия – в холле отеля к этому призывают не менее настоятельно, чем в доме Божием, – указывает на то, что люди в обоих помещениях, по сути, одинаковы. Об этом написано в «Смерти в Венеции»: «Здесь царила торжественная тишина – гордость больших отелей. Официанты неслышно ступали в своих мягких туфлях. Стук чайных ложек о чашки, полушепотом сказанное слово – вот и всё, что слышалось здесь»[62]. Пустая торжественность этой традиционной тишины вытекает не из общепринятого обоюдного уважения, а служит изничтожению различий; эта тишина пренебрегает дифференцирующим словом и силой низводит в равенство перед Ничто, – в равенство, какому пронизывающий пространство голос непременно бы повредил. Напротив, в храме Божием молчание означает погружение в благоговеющую самость, и слово, обращенное к людям, умолкает лишь затем, чтобы освободить другое слово, которое, сказанное или несказанное, направлено к находящемуся вне людей.

Поскольку это не диалог, члены общины анонимны. Они перерастают свое имя, ибо именно обозначенная им эмпирическая сущность погружается в молитву, а потому знают друг друга не как особенных, вплетенных в мир со своим многообусловленным бытием. Называя своего носителя, имя собственное одновременно отделяет его от названного, оно сразу и проясняет, и скрывает, и неслучайно влюбленные желают разрушить его как последнюю стену, их разделяющую. Лишь отказ от него завершает неполное единение в промежуточном пространстве и делает возможным всеобъемлющее единение тех, что из полумрака взаимных прикосновений вступают в ночь и свет высокого таинства. Поскольку же они не ведают, кто их ближний, ближним становится сосед, потому что из его расплывчатого облика возникает существо, чьи черты принадлежат ему. Только вот те, что стоят перед Богом, разумеется, достаточно чужды друг другу, чтобы воспринимать себя как братьев, они раскрыты лишь отчасти – чтобы быть способными любить, оставаясь незнакомыми и неназванными. На границе человеческого они отбрасывают свое имя, дабы обрести слово, воздействующее незамутненнее любого человеческого устава, и в защищенности, куда вытесняет такая релятивизация формы, они просят о форме для себя. Открытые тайне, дарящей имя, и ставшие в своем отношении к Богу прозрачными друг для друга – вот так они вступают в «мы», предполагающее общность созданий, которая упраздняет и обосновывает все присущие имени собственному разъединения и объединения.

Это граничное «мы» самоэкспроприаторов, которое в силу человеческой обусловленности осуществляется в храме Божием заместительно, в холле отеля оборачивается изолированностью анонимных атомов. Профессия здесь отделяется от фигуры, а имя гибнет в пространстве, поскольку побуждением для рацио может служить лишь еще не названное множество. В Ничто, из которого оно хочет создать мир, рацио сталкивает им же самим разындивидуализированных мнимых индивидов, чье инкогнито не преследует уже никакой иной цели, кроме ничтожного движения в рамках условности. Однако, если смысл анонимности исчерпывается в репрезентации ничтожного начала, в изображении формальной регулярности, то она не обеспечивает соединенности освобожденным от кокона имени, но отнимает у встречающихся возможность связи, которую им предоставяло имя. Рудименты индивидов соскальзывают в нирвану расслабленности, лица теряются за газетами, и искусственный свет освещает сплошь одни манекены. Туда-сюда снуют незнакомцы, которые из-за утраты своего ключевого слова становятся пустой формой и плоскими призраками неуловимо скользят мимо друг друга. Будь у них содержание, ему бы недоставало окон, и сами они погибали бы в сознании бесконечного одиночества, не в пример общине, которая знает, где ее родина. Но будучи лишь внешним, они ускользают от самих себя и выражают свое несуществование через дурноэстетичное приятие помещенной меж них чужбины. Демонстрация внешней поверхности для них удовольствие, налет экзотики приятно холодит. Да, чтобы утвердить отдаленность, чья категоричность их манит, они отталкиваются от близости, которую сами же призывают: их монологичная фантазия цепляет к маскам ярлыки, использующие визави как игрушку, и мимолетное переглядывание, создающее возможность обмена, допустимо лишь потому, что иллюзия возможности подкрепляет реальность дистанции. Как в церкви, безымянность и здесь обнажает смысл именований; но если там она – ожидание в благоговейном напряжении, доказывающем преходящность именований, то в холле отеля она – отступление в непрошеную беспочвенность, которую интеллект делает истоком имен. Но там, где зов объединиться в «мы» невнятен, ускользнувшие от формы безвозвратно разобщены.

В общине воскресает всё сообщество, потому что непосредственная связь с надзаконной тайной раскрывает парадоксальность закона, чье действие в актуальности отношений с Богом может быть приостановлено. Он – предпоследний и отступает, когда происходит единение, смиряющее верного и приобщающее убогого. Расслабленные фигуры в холле отеля тоже представляют всё общество в целом; однако не потому, что здесь трансцендентное берет свое, а потому, что суета имманентности еще сокрыта. Вместо того чтобы указать людям за свои пределы, тайна втискивается между личинками; вместо того чтобы проникнуть сквозь скорлупу человека, она остается покровом, окутывающим всё человеческое; вместо того чтобы ставить перед вопросом о временном состоянии человека, она парализует вопрошание, которое как раз и приводит в это временное состояние. «Итак, вот вам новое подтверждение! – гласит один из пассажей весьма претенциозного детективного романа Свена Элвестада[63] „Смерть приходит в отель“. – Итак, вновь подтверждается, что большой отель есть мир в себе, и этот мир – такой же, как остальной большой мир. Здесь постояльцы беспечно фланируют в легком и беспечном летнем бытии, не подозревая, что среди них бродят странные тайны». Странные тайны – словосочетание иронично-двусмысленное. С одной стороны, подразумевается вообще завуалированность проживаемого бытия, с другой – искаженная высшая тайна, которая может отразиться в противозаконных поступках, ставящих под угрозу безопасность. Скрытность всего законного и противозаконного сообщения, которую имеет в виду это выражение в его первом и непосредственном значении, есть знак того, что в холле отеля происходящая в чистой имманентности псевдожизнь оттесняется к своему недифференцированному началу. Раскроется тайна – и чистая возможность уничтожится в факте: благодаря отделению противозаконного из Ничто выступит Нечто. Потому-то дирекция отеля заботливо скрывает от постояльцев реальные события, которые могли бы истребить дурноэстетичное состояние, маскирующее Ничто. Подобно тому как непознаваемая уже высшая тайна сгоняет обращенных к ней на середину, где границу обозначает закон, так тайна, являющая собой искажение высшей причины, а равно предельную абстракцию раздирающих имманентную жизнь опасностей, возвращает их в загустевший нейтралитет бессмысленного начала, из которого выступает иллюзорный центр. Она препятствует возникновению обособлений, служа эмансипированному рацио, которое укрепляет свою победу над Нечто в холле отеля тем, что способствует господству условностей. А они так отточены, что сокрытое ими деяние одновременно есть и деяние скрывающее, – деяние, которого достаточно для защиты как законной жизни, так и противозаконной, поскольку оно – пустая форма всякого возможного общества – не направлено на определенное дело, а в своей несущественности довольствуется самим собой.

Перспективы

Католицизм и релятивизмПо прочтении «О вечном в человеке» Макса Шелера[64]

Новый труд кёльнского философа Макса Шелера «О вечном в человеке», как следует уже из названия, призван служить религиозному обновлению; его первый том, не так давно увидевший свет, включает целый ряд сочинений, опубликованных еще во время войны или прочитанных в форме докладов; данный список пополнен только одной новой работой, обширным трактатом «Проблемы религии». Структура книги, допускающая соседство умонастроений самого разного толка, несколько затрудняет попытку выявить общий духовный фундамент, на котором строятся отчасти философские, но еще больше культурно-политические изыскания. Однако, когда имеешь дело с мыслителем такого масштаба, как Шелер, целесообразна лишь принципиальная полемика, а потому куда важнее не столько сосредоточиться на содержательном аспекте его работ, по тематике весьма разветвленных, сколько постараться вылущить суть размышлений, приведших его к ключевым выводам.