Теперь уже никто не жалуется на отсутствие свободного времени. Контора перестала быть местом вечного приюта, а воскресные выходные сделались непременным атрибутом жизни. Иными словами, у каждого есть возможность в прекрасные часы досуга предаться праведной скуке. Хочется отойти от дел, но сами дела – и это факт – вас находят. Мир заботится о том, чтобы вы не остались с собой наедине. Допустим, ваш интерес к окружающему не особенно велик, но само окружающее слишком заинтересовано в том, чтобы не дать вам покоя и не позволить впасть в уныние, какого этот мир поистине заслуживает.
Вечерами ты бродишь по улицам, пресыщенный неисполненностью, из коей, того гляди, прорастет ощущение полноты. Мимо скользят сверкающие на крышах слова, и вот ты уже изгнан из собственной пустоты в мир инородной рекламы. Тело въедается в асфальт, а дух, тебе уже не принадлежащий, из ночи в ночь безостановочно блуждает под аккомпанемент мерцающих огней, выполняющих свою просветительскую работу. Ах, если бы ему позволили исчезнуть! Но, словно Пегас, скачущий карусельной лошадкой, дух вынужден летать по кругу, без устали вознося с небес хвалу ликеру и сигаретам по пять пфеннигов. Словно по волшебству, вращается он в рядах тысячеликих электрических лампочек, снова и снова возрождаясь в виде слепящих фраз.
Случись духу нечаянно вернуться, он тотчас исчезнет вновь, дабы попаясничать на экране кинотеатра в самых неожиданных образах. Фальшивым китайцем сидит он в фальшивой опиумной курильне, превращается в дрессированного пса, который, лишь бы потрафить кинодиве, ведет себя до смешного разумно, оборачивается ненастьем и бушует высоко в горах, выступает цирковым дрессировщиком и львом одновременно. Разве может он удержаться от этих метаморфоз? Афиши вторгаются в пространство, какое дух сам бы с радостью заполнил, а его затягивают на экран, пустой, словно брошенное палаццо, и когда образы начинают сменять друг друга, в мире не остается ничего, кроме их эфемерности. Ты забываешь о себе, пока глядишь на них, разинув рот от изумления, а темная бездна наполняется иллюзией жизни, которая не принадлежит никому, но использует всех.
Сходным образом радио успевает заронить семена в живые души еще до того, как те загорятся сами. Поскольку в своей репродуктивной миссии убеждены многие, ты пребываешь в состоянии перманентного зачатия, идет ли оно из Лондона, Берлина или с Эйфелевой башни. Кто устоит против рекламы изящных наушников? Они сверкают в салонах и обвиваются вокруг головы без всякой посторонней помощи – и, вместо того чтобы поддерживать утонченную беседу, которая, разумеется, отнюдь не всегда увлекательна, человек погружается в пьянящее море мировых звуков, со стороны, возможно, довольно скучных, но не признающих ни малейшего права на скуку индивидуальную. В совершенном безмолвии и безучастности люди сидят друг подле друга, словно души их витают где-то очень далеко. Но витать, где вздумается, им не позволено, их гонит свора вестей – и уже не разобрать, кто здесь охотник, а кто дичь. Даже в кафе, где хочется забиться в уголок этакой зверушкой и осознать свою ничтожность, внушительных размеров громкоговоритель вытравляет последние следы приватного существования. Вещание его наполняет пространство во время антрактов, и внимающие ему официанты возмущенно отклоняют требования положить конец этой граммофонной мимикрии.
Пока человек-антенна испытывает на себе удары судьбы, происходит сближение пяти континентов. Однако в действительности осваиваем их не мы, скорее это они превращают нас в культурную собственность своего безграничного империализма. Это напоминает сон, который привиделся на пустой желудок. Вон крошечный шарик катится к тебе издалека, но вдруг предстает уже крупным планом и в конце концов с грохотом тебя сминает. Ни остановить его, ни убежать прочь ты не в силах, ты лежишь, боясь пошевелиться, – маленькая беспомощная кукла, сметенная исполинским колоссом и испускающая дух под его тяжестью. Побег невозможен. Улягутся беспорядки в Китае – всё очень корректно, но тут же ты снова разинешь рот, увидев американский боксерский поединок; западный мир навеки остается западным миром, согласен ты с этим или нет. События всемирно-исторического значения, происходящие на нашем земном шаре, – не только современные, но и те, что отшумели давным-давно и обращают на себя внимание почти непристойной жаждой жизни, – все эти события имеют одно притязание: явиться там, где, по их расчетам, находимся мы. Правда, господ уже не застать в их покоях, они в отъезде, и местопребывание их неизвестно; пустые помещения давно сданы под «вечеринки с сюрпризами», участники которых ведут себя как хозяева.
Но что, если развлечься не получается? Тогда скука – единственное подобающее занятие, поскольку до некоторой степени служит залогом того, что ты еще в силах распоряжаться собственным существованием. Человек нескучающий навряд ли бы существовал, скорее он сделался бы еще одним субъектом скуки, что мы ранее и утверждали, когда говорили о вспышках света над крышами домов или о движении кинопленки. Но если ты и в самом деле существуешь, то поневоле испытываешь скуку от нечленораздельного гула вокруг, которому претит всякое существование, и тоскуешь по себе, поскольку являешься частью этого гула.
Солнечным днем, когда всё устремляется на свежий воздух, самое подходящее занятие – бродить по вокзалу или, еще лучше, остаться дома, задернуть шторы и, лежа на диване, предаться скуке. Охваченный tristezza[117], ты начинаешь заигрывать с вполне здравыми идеями или обдумываешь разные проекты, которые неведомо почему представляются важными. В конце концов ты ограничиваешься тем, что продолжаешь ничего не делать и довольствоваться собой, по-прежнему не зная, чем бы, собственно, заняться – то ли с умилением рассматривать стеклянного кузнечика, который стоит на письменном столе и не может прыгать, потому что он стеклянный, то ли созерцать экстравагантный маленький кактус, которого его экстравагантность ничуть не смущает. Как и эти декоративные пустяки, человек ординарен, он только и делает, что подпитывает свое праздное беспокойство, отвергнутую страсть и пресыщенность тем, что существует, не существуя.
Однако, если запастись терпением, присущим законной скуке, тебе, возможно, посчастливится испытать почти неземное блаженство. Перед глазами предстанет пейзаж: с важностью прохаживаются пестрые павлины, в лике людей – совершенная одухотворенность, и вот уже и твоя душа наполняется радостью, и ты в экстазе возвещаешь о том, чего тебе извечно не хватало: о великой Страсти. Она маячит перед тобой как сверкающая комета, и случись ей низойти, она низойдет на тебя, на других людей, на весь мир – и наступит конец скуке, и всё, что есть, обернется…
Но увы, люди – всего лишь отдаленные подобия самих себя, и великая страсть гаснет на горизонте. И пока ты предаешься непреходящей скуке, в голове твоей рождаются всякого рода невинные пустяки, такие же скучные, как этот.
Прощание с Линденпассажем
Линденпассаж перестал существовать. То есть он существует по-прежнему – как проход между улицами Фридрихштрассе и Унтер-ден-Линден, – но это уже не пассаж. Недавно, когда я вновь гулял по нему, как часто гулял студентом, еще до войны, я понял, что труд по его уничтожению близок к завершению. В гладкий холодный мрамор одели колонны между магазинами, а над ними вздулся уже свод современной стеклянной крыши, каких теперь десятки. Лишь в нескольких местах, к счастью, просвечивает еще старая ренессансная архитектура, пугающе прекрасные имитации ее нашими отцами и дедами. Просвет в каркасе новой стеклянной крыши открывает сквозной вид на верхние этажи, бесконечные ряды консолей под венчающим карнизом, соединенные друг с другом круглые окна, колонны, балюстрады и медальоны архитектурного орнамента – во всей их поблекшей высокопарности, которая уже не будет радовать прохожих. Одна из колонн, которую, вне всякого сомнения, решили сохранять до последнего, кирпичным рельефом выставила напоказ композицию – дельфины, растительный орнамент и маска внутри центрального картуша. И всё это ныне убирают под холодный мрамор – в могилу.
А я помню трепет, какой слово «проход» внушало мне в детстве. В книгах, которые я жадно глотал тогда, обычным делом в темных проходах были нападения и убийства, о чем свидетельствовали потом лужи крови, или по меньшей мере всякие сомнительные личности, собиравшиеся вместе и обсуждавшие предстоящие темные дела. Пусть в детских моих фантазиях не было меры, однако же кое-какие из свойств, приписанных ими проходам, и вправду были присущи Линденпассажу прежних времен. Да и не только ему – всем настоящим пассажам бюргерской эпохи. Имеются ведь реальные основания, чтобы действие «Терезы Ракен» разворачивалось на задворках парижского пассажа Пон-Нёф, тем временем тоже придушенного бетонными плитами новых роскошных зданий. Время пассажей прошло.
Своеобразие их в том, что пассажи – это переходы, мостки через буржуазную жизнь, которая бурлит возле их устьев и над ними. Всё, отторгнутое от нее по причине непрезентабельности или в силу противоречия официальному мировоззрению, находило пристанище в пассажах. Они давали приют тому, что было изгнано и стремилось назад, что не годилось для украшения фасадов. Проходные предметы обретали в пассажах своего рода право на существование, подобно цыганам, которым не разрешалось стоять табором в городах, можно только вдоль проселочных дорог. В течение дня люди всё равно проходили мимо – перемещаясь от улицы к улице. Линденпассаж еще полон магазинчиков, витрины которых, по сути, такие же переходы внутри орнамента бюргерской жизни. Прежде всего они служат телесным потребностям, но также и жажде зрелищ, торгуя грезами наяву. То и другое – интимно близкое и очень далекое – бежит буржуазной публичности, которая ни того ни другого не терпит, и с готовностью отступает в таинственные сумерки пассажа, где, словно в болоте, расцветает. Как раз потому, что пассаж представляет собой проход и в то же время место, способное, как никакое другое, дать представление о путешествии особого рода – бегстве из ближнего в дальнее, соединяющем образ и плоть.