ть все это шумящее стадо, голосила во все горло: «Не забудьте зайти к Бубничу, я заказала у него для Матея сапоги!» Сегодня мне смешно об этом вспоминать. Что значили мои сапоги для других богомольцев? Ничего. А я нес их, каждую минуту перекидывая с одного плеча на другое, радовался им. Все пели и пели, музыка их сопровождала; мой отец играл на эуфониуме[2], ему некогда было смотреть под ноги, и он наступил на какого-то нищего, развалившегося у дороги, но и это не имело значения, так же, как и мои сапоги. Не знаю, однако, что почувствовал тогда этот нищий. Кроме него самого никто этого знать не мог. Правда, тогда я тоже не очень-то о нем беспокоился. Думал, что все это богомолье устроили только ради моих сапог.
Хочу еще кое-что вспомнить. Было у нас поле, очень узкое, его пересекал ручеек, который даже летом не высыхал, и в ручеек осыпалась земля. Однажды отец посадил там иву, она принялась и через несколько лет превратилась в рослое дерево с красивой кроной, гибкими ветвями, из них можно было плести хлыстики, и с сильными корнями, которые схватывали почву, и дальше она уже не осыпалась. Потом мы отдали поле в сельхозкооператив. Поля стали другими, иву вырубили. Отец уже старый, пенсия у него маленькая, и он ездит подрабатывать в город. Работает сторожем на одном заводе. Однажды я слышал, как он рассказывал: «Было у меня поле, через него протекал ручеек. И посадил я там иву…» И по его лицу я видел, что эта ива для него значила.
Таких примеров я мог бы привести целую кучу! Только зачем? Зачем все это вспоминать. Я чувствую себя очень усталым, и город меня утомляет, утомляет одним своим видом, особенно новыми кварталами окраин. Улицы широкие, дома один от другого на одинаковом расстоянии и почти ничем не отличаются. Балконы, решетки, водосточные трубы — все окрашено в кричащие цвета. Человеку, который очутился здесь впервые, может невольно прийти на ум, что местные жители только недавно открыли для себя краски. Нет, нельзя сказать, что речь идет о чем-то новом, о новом материале с еще малоизученными свойствами. Эти люди словно сроду ни о каких красках не слыхивали. В этом нет ни крупицы здравого смысла. Они, словно малые дети, вдруг начинают все разрисовывать. Город богатый, но человек приезжий, заглянув сюда впервые, может этого и не заметить. В глаза ему бросится строгость, даже какая-то напыщенность. Однажды случилось, что какой-то подвыпивший ротный, а может, старший ротный забрел в эти ряды из домов-коробок, остановился в конце улицы, огляделся и воскликнул: «Какой генерал все это придумал?»
Действительно, из окон смотрят расплывшиеся, надутые лица, словно спрашивая: «Чего тебе тут надо? Что ты тут делаешь?» Человек поскорее уходит на более неказистые, обшарпанные улицы, где его встречает нарочитая бедность, но и здесь одно только притворство. Старые жители города занимались виноградарством, из года в год горбатились с мотыгой в руках, не имея времени на отдых. Здесь можно увидеть множество скрюченных и других по-разному ущербных людей, некоторые — такие уже с рождения, поскольку и предки их были ущербными, придурковатыми или хроническими алкоголиками. Разница между новыми, приехавшими сюда жителями, и старыми, коренными, лишь в том, что одни кичатся, словно даже хотят похвастаться: «Глядите, мы только что здесь поселились, а сколько уже смогли сделать!» Другие свое богатство скрывают и никогда не бывают довольны жизнью. Когда-то по домам ходили налоговые инспекторы, заглядывали в погреба, в кладовки, в амбары, даже на чердаки забирались, и все-таки им никогда не удавалось узнать, сколько в этом крае производят вина. Налоги тут мерили «на глазок». Но после войны нашлись мозги, перехитрившие этих плутов. Государство установило на виноград высокие цены, и тут они попались, принесли весь урожай на закупочные пункты. Так повторялось несколько раз, потом цены упали. Но государственные чиновники уже знали, каков может быть урожай и каких можно требовать поставок. А когда среди виноградарей из года в год стало расти недовольство, начали их агитировать вступать в кооперативы. Те сначала сопротивлялись, но потом поняли, что все напрасно, поскольку у государства нервы покрепче, чем у них. Некоторые из них быстро поседели, двоих-троих хватил удар, остальные добровольно, но затаив злобу и сжав кулаки, вступили в кооператив, приспособились к новым веяниям и к новым порядкам. Каждый мог оставить за собой приусадебный участок, он-то и стал, понятное дело, средоточием его интересов. И приезжий человек снова бы сильно удивился, узнав, сколько вина можно получить даже с такого клочка земли. Он бы решил, что это какое-то чудо, и расхваливал бы нашего виноградаря по всему свету. А наш человек понял, что много земли ему и не надо, было бы достаточно воды, сахара и дрожжей. «Винограда будет столько, сколько Бог даст, а вина — сколько мы захотим!» Пусть приходят любые дегустаторы, пусть пробуют — они все равно не поймут, что имеют дело с обманом. Но будем откровенны: если в этом крае и есть что-то настоящее, то, по всей видимости (в лето Господне 1964) — это вода.
Двадцать лет назад я был студентом. Квартиру в Братиславе найти не удалось и поэтому пришлось ездить на учебу из дома, но эти поездки меня очень утомляли. Кто-то посоветовал мне поискать комнату в этом городке, мол, так можно сократить дорогу хотя бы наполовину. Вот я и приехал сюда и после долгого хождения нашел мансарду у пани Хадаликовой, вдовы какого-то кровельщика, что упал с церковной колокольни. Она была сестрой пани Барборы Пиргачовой, владелицы портновской мастерской на Ветреной улице. Хозяйка была очень склочная и немного жадная. Правда, с ней я никаких дел не имел и почти не разговаривал. По первым числам исправно платил за комнату, и на этом наше общение заканчивалось. Денег хозяйка брала немного, поскольку и сама мансарда была плохонькая, со щелястыми стенами, и зимой здесь было холодновато. Зато вид из окна открывался довольно интересный. Я мог смотреть на дорогу, по которой сновали люди, проезжали повозки, часто видел и лошадей, а автомобили — намного реже, поскольку это место было в стороне от главной дороги и от площади. По другую сторону улицы располагался городской парк, там я мог гулять когда угодно, но бывал там редко. Наверное, только несколько раз, когда дома не было спичек или надо было узнать, который час, я подходил к садовнику и в этом случае перекидывался с ним парой слов. Это был дедуля с деревянной ногой, однако держался он молодцом и, когда было нужно, мог погнаться за мальчишками и каждый раз, мне на удивление, кого-нибудь ловил. Зимой он в парк не ходил, но время от времени меня навещал, при этом всегда что-нибудь приносил, то пирожки, то бутылку вина, а как-то раз фасолевый суп. От него я узнал, что через две улицы, в корчме, перед которой стоит газовый фонарь, работает его дочь, и если я буду проходить мимо, то могу к ней как-нибудь заглянуть. В первый раз мы отправились туда вместе. Потом я захаживал и один, и мы с дедулей всегда там встречались. Пани Ярка — так звали его дочь — питала ко мне симпатию, и я извлекал из этого определенную выгоду. Выгода была уже в том, что она меня знала. Никаких знакомых у меня здесь не было, и я был рад, что могу хоть с кем-то поговорить, и если нужны были деньги, а из дома еще не прислали, она всегда понемногу одалживала. Иногда я приходил ей помочь — каждый раз находилась какая-нибудь работа — протереть столы, накачать пива; иной раз целый вечер помогал собирать пустые кружки. А пани Ярка не желала принимать от меня помощь даром. Она прощала мои мелкие долги: если я пытался их вернуть, она только усмехалась и прилюдно, даже при дедуле и при своем муже, целовала меня: «Мы квиты!»
Прошел год, другой, третий, моя учеба уже заканчивалась, а я здесь по-прежнему почти ни с кем не был знаком. Встречался только с квартирной хозяйкой, с дедулей и его дочерью, с их родными, в том числе — с Иренкой. Собственно, Иренка была лишь дальняя родственница, сообразно с этим к ней в доме дедули и относились. Ее как-то не очень привечали, скорее напротив, даже совсем — напротив, буквально терпеть не могли и повсюду о ней злословили. Даже и он, дедуля, который приходился Иренке дедом двоюродным или троюродным, разносил по городу, что у внучки острый нос и заячьи уши. Несколько раз она приходила к нему с плачем и упреками, но он от этих слухов открещивался, говоря, что все это пустые выдумки, а особенно — что слухи пошли от него, ведь он никогда ее ушей не видел, поскольку они всегда так аккуратно прикрыты волосами. И гладил ее по голове. Но когда она уходила, дедуля громко хохотал, говоря, что все-таки не ошибался, однако не сказал девочке правду, не желая ее еще больше расстраивать. А однажды на Рождество, будучи слегка в подпитии, кричал на нее и швырнул на пол дешевые сигареты, которые она положила ему под елку.
Должен признаться, поначалу я не понимал, почему Иренка в такой немилости, и когда только мог, заступался за нее. Она была очень хорошенькая. На ее немного застывшем лице всегда гуляла улыбка, которая, казалось, не исчезала, даже когда плакала, наоборот, становилась еще заметнее, как будто она хотела сказать: разве я виновата в том, что у меня такое миленькое личико? Когда Иренка шагала — словно струна, гордо неся голову, то носом, слегка приподнятым вверх, словно не просто дышала, а еще и на ходу нюхала воздух. Каждому она нравилась. Ну, если не каждому, то, по крайней мере, многим, а если не многим, то хотя бы некоторым, достаточно и того, что она нравилась мне. Держалась она высокомерно, но к ее высокомерию легко можно было привыкнуть. Ее мама была еще более высокомерной. Улыбалась пренебрежительной улыбкой, не совсем такой, как у Иренки, но немного похожей. Нужно все же подчеркнуть, что это не выглядело так, будто дочь унаследовала улыбку от матери, скорее наоборот, мать как будто подсмотрела улыбку у дочери. К счастью, улыбалась она редко. Но бывало, улыбнется, а потом забудет стереть с лица улыбку, тогда мне становилось как-то неловко, и я отводил глаза в сторону. Если уж я заговорил про маму, надо упомянуть и отца, потому что он был из них самый высокомерный. Настолько высокомерный, что уже и высокомерным, собственно говоря, не был. Что-то бормотал себе под нос и к людям относился добродушно, сердечно, хотя все в его поведении так и кричало: я такой замечательный, что один только взгляд на меня должен вас радовать.