редкая! За всю свою жизнь я только трижды встретился с аполлоном. Два случая здесь описаны, а третий был лет двадцать назад. Я стоял на окраинной трамвайной остановке. Было начало августа. Уже вечерело. И мимо меня пролетел, торопясь к дальнему лесу, аполлон. Может быть, только я и знал из всей толпы, стоявшей, скопившейся на остановке, что за редкость промчалась мимо. Может быть, это и хорошо. Может быть, и совсем плохо.
В магазине наглядных пособий я купил для полноты коллекции европейских парусников и поликсену. Бабочка была невзрачненькая и отдаленно напоминала не то махаона, не то подалирия, не то желтушку из семейства белянок-пьерид. Иногда я даже думал, что это странный гибрид трех названных видов. Тройной гибрид? Почему бы и нет? Но, скорее, совсем не так: поликсена — бабочка более древняя, более примитивная и, скорее, от общих родственников с ней появились и махаон, и подалирий.
Как бы там ни было, в коллекции редкостей недоставало лишь бабочек-переливниц. По Плавильщикову, они не считались редкостью, однако, у него ведь и аполлон не был так обозначен! Переливницу ивовую — Апатура Ирис — я благополучно купил в магазине наглядных пособий. Крылья бабочки действительно обладали странным свойством: черно-коричневые, если б смотреть на них сверху, они загорались дивным голубым, электрическим пламенем, если смотреть сбоку. Светилось левое крыло, — взгляд справа и правое — взгляд слева. У меня теперь нет сомнения, что переливницы состоят, пусть в отдаленном, однако явном родстве с американскими бабочками морфо и с азиатскими орнитоптерами. Тогда я лишь угадывал такое родство и потому все лето искал бабочек на грязных лесных дорогах, где, по Плавильщикову, они были обязаны встречаться. О, грязные лесные дороги, с гниющими в них останками мостков, и хляби, с кофейной и фиолетовой жижей, среди которой подчас струится, пересекая и уходя в траву, чистая родниковая жилка! Здесь бегают прямо по воде мохнатые лесные мизгири, роятся мошки, спускаются деликатно пить, подбирая крылышки, как юбки, разнообразные бабочки и прежде всего голубянки. О, грязные лесные дороги, кто рискнул еще воспеть вас до меня! Разве что Набоков. Вот нахожу у него в «Других берегах»:
«Было одно место в лесу на одной из старых троп в Батово, и был там мосток через ручей, и было подгнившее бревно с края, и была точка на этом бревне, где пятого по старому календарю августа 1883 года вдруг села, раскрыла шелковисто-багряные с павлиньими глазками крылья и была поймана ловким немцем-гувернером этих предыдущих набоковских мальчиков исключительно редко попадавшаяся в наших краях ванесса. Отец мой как-то даже горячился, когда мы с ним задерживались на этом мостике, и он перебирал и разыгрывал всю сцену с начала, как бабочка сидела дыша, как ни он, ни братья не решались ударить рампеткой, и как в напряженной тишине немец ощупью выбирал у него из рук сачок, не сводя глаз с благородного насекомого».
Как видите, страсти-увлечения могут переходить наследственно и даже не только наследственно. Отец (здесь уже мой) не раз повествовал, как ловил ту или другую редкую бабочку, а упомянутая ванесса (павлиново перо), по Плавильщикову — Ванесса Ио, встречалась в моем детстве отнюдь не редко. Встречается эта действительно благородная Ио и теперь. Слава Богу, еще встречается.
Переливницу тополевую я все-таки добыл не на грязной лесной дороге, а просто в перелесках под городом, и это уже было через год, когда вместе с этой последней редкостью вдруг начала убывать и затихла надолго — я думал даже навсегда — моя энтомологическая страсть и жадная тяга к булавоусым чешуекрылым.
Почему? Почему я не сделался фанатиком-энтомологом? Почему не посвятил все мои досуги, часы и дни бабочкам? Почему не открыл новые виды? Ведь если стараться и посвятить этому жизнь, я уверен, новые виды открыть еще удастся. Ну, почему не изъездил хотя бы нашу огромную страну в поисках редких и редчайших бабочек? Такие любители-коллекционеры есть, и я их знаю. Почему? Почему? Почему… Одно из свойств моей натуры — не доводить никакое увлечение до мании. Тем более — мании грандиоза, в конце концов выедающей всю человеческую сущность. Я видел-знавал коллекционеров, буквально съеденных своим увлечением. Знал антикваров, заполнявших квартиры старинной мебелью, часами, бронзой, фарфором, так что негде было повернуться, и от, наверное, дыхания этим тленом уподоблявшихся своим вещам, знал аквариумистов, превращавших жилье в аквариум и становившихся как бы рыбой-телескопом, знал птичников, у кого дом напоминал вольеру, и везде пели, чирикали, щебетали, звенели дикие птицы и канарейки, знал нумизматов, отдававших последний грош за какое-нибудь «крупное серебро» или черную медь.
Все такие собиратели в конце концов превращались в то, что собирали: в книги, марки, в монеты, в ходячие музеи, и это было страшно. Я не хотел злого волшебства и потому ни одну свою страсть, в том числе энтомологию, не доводил до логического абсурда. К тому же в то лето, когда я поймал переливницу, судьба распорядилась мной отнюдь не лучшим образом, направив по окончанию института в военное училище, суровую скуку которого мне гак не хочется вспоминать. Стало не до бабочек. К тому же времени мы обзавелись детьми. Семья требовала расходов. Расходы — денег. Деньги — их трудовых поисков. Эти самые деньги и нужда довели меня как-то до того, что я всерьез решился на крайнюю меру — продать коллекцию. Научную коллекцию! Я полагал весьма наивно, что она представляла серьезную ценность. Но в пединституте, куда я ее предложил, на меня посмотрели, как на забавного чудака. Именно там, после разговора с людьми, рассматривавшими меня так, как бывалый доктор-психиатр, разговаривая при этом, заполнял карточку на привычно понятного пациента, я понял, что нашему деловому человечеству, да еще в моей «юной прекрасной стране», да еще в институте, поставлявшем (тогда!) в убогую догматическую школу таких же убогих, ничего толком не смыслящих в биологии, не знающих ничего, кроме тусклых учебников, горе-учителей, не нужны никакие коллекции, никакие чешуекрылые-жесткокрылые.
Я ушел из кабинета, где скучный человек скучно объяснил мне абсолютную ненужность моего увлечения. А скучные лица великого Павлова, великого Мичурина и великого Лысенко со стен аудитории лишь подтверждали его правоту.
Уж поверьте на слово, за всю свою жизнь, за девятнадцать лет ее, отданных школе, не встретил я там биолога широкого профиля. Я не встретил биолога, который на вопрос любого знатока дал бы безошибочный спокойный ответ. Ну, допустим, чем лунный копр отличается от шахтного копра, или чем пищуха одного семейства отличается от пищух другого. Или, скажем, какие виды бабочек отличаются большей длиной своего тела (крыльев) по отношению к ширине. Я спросил, в общем, пустяк. Мне ответят, наверное: «Нельзя объять необъятное, нельзя все знать! И Вы тоже многого не знаете! И в биологии — тоже!» И я сдаюсь. Сдаюсь. Замечу только — ведь я-то не биолог.
А коробки с бабочками сначала перекочевали со стен в шкафы. Из шкафов в антресоли. С антресолей в кладовку на даче. Их постигла все та же судьба всех коллекций. Иссохли, увяли, развалились, потускли. Живы были, пожалуй, только воспоминания — вот хотя бы это: «Листва осин, жаркое небо и парящая в нем огромная бабочка с белой перевязью, в любой момент готовая улететь».
Я всерьез думал, что мое увлечение бабочками прошло безвозвратно. Его как бы заслонили другие дела, заботы и увлечения.
Парусники с Амазонки
Моя коллекция бабочек с Амазонки, кроме морфо, включает и сто двадцать видов парусников — все, что я мог собрать за одиннадцать лет пребывания в Южной Америке. Эти бабочки добыты и сохранены мной с таким трудом, что меня всегда тянет хотя бы немного о них рассказать. Они составляют лучшую часть коллекций, привезенных мной в Англию[44]. Я хотел бы сразу сказать, что за бабочками я охотился, наверное, с большей страстью, чем за кем бы то ни было. К тому же амазонский лес и не открывает сразу никаких своих богатств. И я, и Альфред прекрасно знали, что на реке и в лесах живут крупные животные: тапиры, ягуары, пумы, водится множество цепкохвостых обезьян. Но никаких следов крупных животных здесь не обнаруживалось, и за все время жизни на Амазонке я видел очень мало больших животных. Леса слишком обширны, а количество четвероногих слишком незначительно, к тому же они очень пугливы, чтоб попадаться на каждом шагу. Зато бабочки в Бразилии виднее всех. Можно сказать также, что и Амазонка с ее лесами это прежде всего страна бабочек. Прекрасные нимфалиды, данаиды и ласточкохвосты летают тут по бульварам и площадям городов, бабочки всюду порхают в парках. Иногда видишь такую красавицу, что захватывает дух, а она проносится мимо и никто не обращает на нее никакого внимания. Мысль невольно возвращается к нашим бедным английским лугам и перелескам, столь скудным на этих существ.
Парусники и здесь, на Амазонке, имеют царственный вид и, конечно, выделяются величиной, формой крыльев, особенностью своего полета. Интересно, что среди них нет голубых, синих, интенсивно зеленых форм, как в Азии, а преобладают в окраске желтый с черным, коричневым, фиолетовый с красным и даже с черным цвет, разреженный лентами и перевязями. Часть парусников с Амазонки напоминает махаонов, но ярче, желтее и крупнее размерами, однако попадаются фрачники, и совсем некрупные, и очень многие без хвостиков, и даже как будто подражающие в окрасках и очертаниях крыльев несъедобным вонючим бабочкам геликонидам.
Одним из первых бразильских парусников был мной пойман ликофрон. Это крупная ярко-желтая бабочка типичного для парусников вида с фиолетовыми и черными лентами по общему желтому тону. А за ним почти тут же я поймал небольшого, но очень изящного парусника гекторидес. Он был черный, с хвостиками, и через оба верхних и нижних крыла с угла наискось к туловищу были белые широкие перевязи. Бабочка походила на школьницу-гимназистку в парадной форме и очень понравилась мне своей легкой изящной красотой. Отметил я также, что гекторидес напоминал и многих африканских парусников.