Начинает уже казаться, что Бог только твой и более ничей. И возникает огромное чувство радости от чувства сопричастности, и возникает подобие интимной внутренней жизни при общении с Богом. И религиозная жизнь приобретает личностный характер.
А дальше, как выясняется уже довольно скоро, при случайном соприкосновении с церковной жизнью другого человека (не важно, с более или менее ревностным религиозным чувством, нежели у тебя – да, и кто может сравнить, кто возьмется?), что Бог, который казался только твоим, – не только твой, но и другого человека.
И вот тогда-то, вот в этот самый момент, возникает не просто чувство зависти, а и даже чувство раздражения, будто кто-то нарушил твою территорию, вторгся в зону твоих интересов. Это – опасное чувство, ибо Бог – не есть твоя собственность.
И опасность этого собственнического чувства состоит даже в не эгоизме, но, прежде всего в том, что чувство собственности по отношению к Богу – это крайне примитивное чувство, еще доветхозаветное чувство, это – язычество, состояние, когда человек мог придумать себе любого бога, которого нет ни у одного из живущих на Земле.
Бог вообще не может быть собственностью со стороны человека. Но всегда человек – есть собственность Бога.
Подобное наблюдение позволяет мне не согласиться с Гоголем, который понял для себя, что христианская вера – это личный эгоизм.
Как раз напротив, христианская вера – это отрицание всякого личного эгоизма.
Поскольку, как можно обладать тем, или, что точнее, как можно не делиться тем, что мне не принадлежит, и более того, как можно испытывать чувство эгоизма к Господу, который наделил тебя Духом Святым?! Разве только в том смысле, чтобы Господь, Господин мой, меня не выбросил, не отказался от меня, не лишил меня за мои грехи дара вечной жизни, то есть, не лишил Духа Святого; но тогда это – не есть эгоизм, это – скорее ревность, которая скорее полезна по отношению к Богу, но правда, только до тех пор, пока ревность не превращается в узурпирование.
Я делаю вывод, что отношения человека с Богом нельзя, лучше сказать, невозможно, – описать в категориях личной ревности, поскольку человек добровольно входит в обладание собою со стороны Бога и добровольно расстается с Богом.
И нет никаких ограничений на эти движения – ни на встречу, ни на расставание. Это всегда добровольный выбор.
Тем паче, что свобода – это не выбор, свобода – это состояние.
По стопочкам Валаамской Богородицы хочется пройти. И проходишь.
Образ Валаамской Богородицы – образ матери с ребенком, на ветру стоящей.
Остров ветров, остров в центре мира, в начале пути. В начале пути Богородица ждет, и укажет путь. Одинокая, и с ребенком, и в пути.
Валаам в начале пути, в конце и середине – всегда. Потому как Валаам – вне времени, он всегда; Валаам и во времени. Валаам во всем и всяк.
Иван Шмелев приезжал в монастырь, на Валаам, как этнограф, в лучшем случае, как писатель, а надо было приезжать молиться.
Шмелевский «Старый Валаам» – это этнография, досточтимая, конечно, вызывающая уважение пристальностью взгляда писателя, но ведь такой же метод хорошо употребим и для собирателя бабочек.
Иван Шмелев не написал о главном – о валаамской молитве.
Ибо все эти красивости, в виде садов, дорог, домов, еды, поклонных крестов, пароходов, старцев, благообразных и умных монахов и сильных, волевых игуменов и пр., держались, и в изрядно урезанном виде, – после полувекового перерыва, – продолжают существовать, ради одного – молитвы во славу Божью, молитвы могучей, живой и невероятно действенной, древней христианской молитвы.
И я сам был свидетелем этой редкой по силе и напряжению молитвенной работы по преображению человека. И даже её участником, молясь вместе с братией во время вечернего монашеского правила, пройдя сквозь горнило стопоклонной Иисусовой молитвы, а затем пятипоклонной Богородичной молитвы, и завершив действо вместе с братией обоюдными поклонами и братскими же объятиями (трепетно напомнивших мне Соловки) со словами – «Прости, брат».
Во время вечерней службы, когда совершается сто поклонов с Иисусовой молитвой – «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного», – становишься свидетелем и участником нечеловеческого, надчеловеческого процесса преображения обычного грешного человека в ангелоподобное существо. Хотя бы на миг, хотя бы на время совершения молитвы Иисусовой, но на твоих глазах, зримо, монах превращается/преобразуется в ангела.
Прикосновение к этому чуду вызывает слезы. Это вовсе не слезы умиления, это – слезы восторга, невероятного счастья и великой радости по поводу власти человеческой воли, духа и разума над греховной человеческой природой; причем власти не ради власти, а за ради преображения, возвышения человека над своей греховной природой, и возвращения, хотя бы на миг, в состояние ангельское, чистое, целомудренное и ясное, в котором человек пребывал до своего грехопадения.
Между двумя сериями по пятьдесят поклонов есть гениальная пауза, во время которой всё затихает, и все останавливаются, – и вот ты уже почти физически, кожей, нервами, сердцем чувствуешь невероятную по силе и напряжению внутреннюю работу души, мозга и духа – в эту паузу монахи проговаривают вновь и вновь про себя Иисусову молитву: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного», проговаривают раз за разом, много раз.
Время останавливается. Нет, не останавливается время, время подчиняется. Ты понимаешь, что вместе с монахами, ты будто овладел секретом возвышения над временем, ты делаешься хозяином времени.
Нет уже двух тысяч лет, отделяющих тебя от Христа. Да и не во времени более дело. Ты становишься частью Христа, ты преображаешься в часть Бога, ибо ты сочетаваешься Богу.
От Валаама дух естественности на сто верст; приближаясь к нему, испытываешь прямо таки зуд естественности, который входит в кровь.
И начинается такая! внутренняя ломка, чистка, очищение! К концу третьего дня испытываешь почти физическое ощущение полного очищения души, будто с помощью пылесоса небесного, который вытянул из тебя все твои внутренние безобразия и грязь.
Только уж валаамский пылесос прочищает всего, до костного мозга, душевного и умственного оснований, добираясь до всех потаенных уголков существа твоего. Течет из тебя разная гадость и после трех первых суток, но к пятому дню уже почти все заканчивается с истечением остатков неперевариваемой тоски.
И только тогда обретаешь себя в своем нормальном и естественном состоянии, и начинаешь говорить с присущей тебе природной интонацией, и переживаешь естественные все позывы.
И понимаешь – а я, оказывается, ничего себе еще, все еще – Человек. Слава Богу.
На Валааме все и всюду идет прямиком в душу.
Место, конечно, здесь горнее.
Стоило мне подумать о том, чтобы, может быть, пока никого нет во дворе монастыря, снять монастырский храм – как сразу же отказали в фотоаппарате батарейки.
За несколько минут до начала дождя Ася забеспокоилась.
Ворота во внутренний монастырский двор всегда открыты. Но собаки никогда не входят внутрь.
В иконе Николая Угодника в храме Никольского скита, что на входе в Монастырскую бухту, бьется сердце. Удары слышны отчетливо и ясно. Всем слышны.
Валаам – как одна громадная гора Фавор, даже нет! – как вершина громадной горы Фавор, которая проросла сквозь землю и воду, чтобы послужить человеку: всякий человек здесь на Валааме преображается, и в мыслях и духом достает до небес.
Надписи на могильных камнях старого монастырского братского кладбища (с сохранением орфографии).
«Не забудьте меня братия егда молитеся».
«Упокой его, Господи со святыми».
«Упокой его, Господи!»
«Хранит Господь всех любящих его».
«Смерть мужу покой есть».
«Упокой, Господи, раба твоего».
«Блажени мертвые, умирающие о Господи».
«В царствии Твоем Господи помяни раба твоего».
«За год предрекший свою кончину и возблагоухавший из гроба».
«Послушник Иоанн Дорофеев. 30.08.1880 г. 20 лет от р. „Упокой, Господь с праведными раба твоего“».
«Сподобился перед кончиной видеть Господа».
И еще одна могила, с подновленной записью: «Схимонах Григорий (+ 1371 г.). Шведский король Магнус II».
На потолке кладбищенского храма, что на другом монастырском кладбище, игуменском, – глаз. Ася решила, что это – женский глаз. Странно. А я думал, нет.
Нельзя, невозможно жить в России, и не быть верующим человеком. Иначе – тяжко, грязно, убого, надрывно, неясны цели, непонятна мотивация жизни.
Есть ли у русских мечта? Есть.
Простая русская душа мечтает только об одном – жить праведно. За этим и едут в монастырь. Каяться. Каяться и просить сил.
Русский грешен, как и любой иной человек в мире, но русскому человеку свойственно – в отличие от многих в мире – сомневаться в своей жизни и потому каяться.
Русский не живет праведно, но русский хочет праведности и вечно кается за свою неправедность.
А раскаявшись, просит новых сил в преодолении будущих искушений и соблазнов.
Мечта русских еще и в семейственности. В общности. В единении.
Потому и был 1937 год, потому и было народное одобрение – «культа личности». В этом одобрении народ был един – и это-то и было главным: чувство плеча, да, и в гадком и в низком, но чувство плеча.
Чувство плеча у русского оказывается важнее цели, ради которой русские встают плечо к плечу, – ради молитвы, ради победы, или ради уничтожения сограждан.
Да, и не в мечте, собственно, дело.
Нам не удержать страну! А зачем ее удерживать?
Россия, как и любая иная страна, для Церкви – это не более чем инструмент служения Богу, служения православию, да и любой иной религии.