— Если бы от меня зависело, я бы знал, куда держать свой компас. Подался бы до ближайшего моря-океана.
— Зачем?
Саша судорожно глотнул воздух, до такой степени руки зачесались.
— Ну, понимаешь ли, тяга у меня такая. Вроде призвания, что ли. А потом, глядишь, и в капитаны бы пробился...
— Зачем?
«У-у, зараза!» —вздохнул Саша.
— Поплавать хочется и потом побывать в разных странах.
— Зачем?
Саша стал ерошить свои вихры.
— Взглянуть хотя бы краешком глаза, как другие живут-обитают.
— Зачем?
Того и гляди он сорвется.
— Лучше или хуже нас... Я же не только о себе думаю, но и о других. Я бы, например, и тебя мог взять на свой корабль.
— Зачем?
Пришлось до боли стиснуть челюсти, чтобы не сорваться.
— Конечно, не в качестве пассажира. На первое время можно будет устроить мичманом.
— Зачем?
Что-то надломилось в Саше: «Хоть бы спорил или наплел бы с три короба...»
— Не хочешь мичманом, не надо. Так и быть, назначу боцманом. Не сразу, конечно. Боцман — это первая должность после капитана.
— Зачем?
Соскочив с кровати, он расправил плечи.
— Вот дам по морде, сразу узнаешь зачем...
Чернявый осклабился и по-смешному всплеснул руками:
— Ты спрашиваешь, чего я хочу? Я могу ответить. Я собираюсь прожить сто тридцать лет.
Саша расхохотался. Директор тоже, хотя и с опаской, но за живот схватился.
— Ну и ну, рассмешил.
Чернявый как ни в чем не бывало продолжал:
— Смейтесь, смейтесь. Я ведь на научной основе хочу прожить, а не просто так... Если хотите знать, мой родитель мировой. Про него можно еще сказать: мировой академик.
Саша не стал хвастаться родителями. Чего скажешь, если их в живых нет? Однако позавидовал чернявому: повезло парнишке. Не каждому в этой жизни удается так здорово устроиться, стать сыном академика.
— Он у меня над самой главной проблемой голову ломает: как продлить человеческую жизнь. Таких академиков на всю планету всего три штуки: один в Америке, один в Румынии и третий — мой батька. У него я выведал самый главный секрет: это больше кислородом надо питаться. Глотай его, если хочешь целый век прожить. Кислород, конечно, погуще в горах бывает. Потому кавказские пастухи больше всех и живут.
— Но ведь не все люди могут жить в горах? — насторожился Директор.
— Сообразительный, — похвалил его чернявый. — Все люди не могут жить в горах или стать пастухами. Что остается делать простому человеку? Остается одно: меньше расходовать кислорода. А как, спрашиваю вас, меньше?
Чернявый сделал предостерегающее движение, словно говоря: «не торопись ерунду молоть».
— Очень деликатно... Чем меньше делаешь движений, тем больше в тебе кислорода остается. Потому я и лежу, никаких себе движений не позволяю.
Саша понял: лгал чернявый самым наглым образом. Саше даже нравилось, как складно тот врет.
— Я так рассчитал: дотянуть до ста тридцати лет. Натурально. Если даже из них отсижу тридцать, и то на вольную волю достанется сто лет.
Словоохотливый парень Саше понравился. Поэтому он спросил:
— Как тебя?
— Дмитрий.
— Вот что, Митя, ты станешь у нас Кислородом.
Кислород не стал протестовать. Сделав самый неопределенный жест, снова принялся разглядывать потолок.
Если спросить, к кому Петр Филиппович был наиболее строгим, то, как ни странно, пришлось бы ответить:
— К самому себе. Конечно, прежде всего к себе.
Ровно в семь утра по призывному и веселому «ку-ка-ре-ку» медного колокола аккуратно поднимался и начальник колонии, хотя, казалось бы, мог и понежиться. Сигнал, естественно, предназначался для воспитанников. Так изо дня в день, зимой и летом, в любую погоду, при любом настроении, в любой ситуации. Никакого исключения он не делал для себя, хотя, быть может, иногда сон продолжался всего часов пять или даже немного меньше.
Вот почему воспитатели, одни искренне гордясь им, другие усмехаясь, говорили между собой:
— У спартанцев он сошел бы за своего...
К такому же заключению пришла и Ольга Васильевна, вольнонаемная воспитательница, стаж которой пока без году неделя. Если другие называли Стасика спартанцем, «съев с ним пуд соли», то молодая сотрудница осмеливалась на это лишь тогда, когда в ней побеждало проказливое настроение.
Молодость, того и гляди, пошутит с кем угодно и как угодно.
Ольга Васильевна сегодня дежурит по колонии. Она постучалась в дверь, тщетно ожидая ответа. Когда вошла, поняла: занят. Ему не до нее. С кем-то он вел не особенно приятные переговоры.
Он жестом усадил ее.
— Собеседник оказался с дубленой кожей,— пожаловался он, отстраняя телефонный аппарат.— Требует официальной заявки, а затем и официального подтверждения, иначе ни в какую, даже разговаривать не хочет. Пропала цена честному слову. Самый страшный враг нашей системы — бумага. Протокол — божество, заявление — ангел, справка — архангел, заявка — пророк. А там глядишь...
Ему не дали договорить. Ее, между прочим, не задела его жалоба. Для ее молодого мира бумага не имела никакого значения. Она даже подумала, как передаст подругам этот разговор: «Мой стоик боится утонуть в бумаге!»
Он, будто прочитав, что у нее на уме, ладонью потер затылок.
— Знаете, вчера мне на глаза попалась пословица: лучше рухнуть скалою, чем сыпаться песком.
Этот неожиданный переход поверг ее в смущение.
— Автор пословицы, по-моему, был высокомерен и заносчив,— улыбнулась она.
— Сочинял же он не для себя! А в назидание потомкам...
Ольга Васильевна перебила:
— Я как раз пришла поговорить о наших... потомках. Конечно, у меня нет уверенности, что вы согласитесь со мной. Даже не уверена, что права... Мне подумалось, не сделать ли для ребят что-нибудь приятное?
— Например?
Молодая воспитательница нерешительно ответила:
— Мне казалось, что мальчишки оторваны от природы высоким забором. Им же необходимо видеть, как распускаются почки, как бегут ручьи...
— Почему вдруг такая мысль пришла в голову?
В самом деле, почему вдруг с такой мыслью она переступила порог этой комнаты? Может, лучше повести их куда-то в цех? Или постоять вместе с ними возле памятника Ивану Якубову?... «Нет, — сказала она сама себе, немного подумав. — Бывают такие минуты, когда ничего нет желаннее запаха цветов, синего горизонта или просто ощущения простора...»
— Я читала им о Маяковском, а Колька Сивый спрашивает: «Почему до самой смерти он так и не женился? Неужели поэта никто не полюбил?» Я заговорила о самодельных приемниках — какое мальчишеское сердце не дрогнет перед этим, но Леша, тот самый Леша, следит за тем, как скворцы устраиваются в новом гнезде. Что случилось, думаю, с ними? Уму непостижимо! Лишь потом догадываюсь: они же тоскуют!
— Понимаю.
— Может, думаю, немножко утолят тоску, миллионную ее долю. Ведь ничего другого я не смогу для них сделать.
Стасюк подумал о том, почему мальчишки тоскуют? Ему тоже казалось, что весною они стали чуточку другими... «Да, мы прививаем им профессиональные навыки, учим прилежно трудиться, но сопутствует ли всему этому радость? Рождается ли в их сердцах чувство прекрасного оттого, что они делают комоды и гардеробы? Может быть, мы, педагоги, что-то упустили?.. Сами того не желая, воспитываем из них рабов труда, а не поэтов труда?»
Он решил про себя: мы между собой посоветуемся по вопросу о тоске.
— Ну, что ж, пожалуй, вы правы... Ведите их в лес. Но сперва решите этот вопрос с ними. Пусть и ребячий коллектив разделит с нами этот риск. Кстати, перелистайте вот это личное дело. После карантина к вам поступит.
На папке синим карандашом был проставлен номер: 9925. Ольга Васильевна стала перелистывать дело. На первой же странице она прочитала: «В трамвае № 6 в городе Саратове, на углу Чапаевской и проспекта им. Кирова, задержан, как гастролер». И в уголочке синим карандашом крупно помечено: «Подписку о выезде из города в течение 24 часов не выполнил».
— Так человек начал свою самостоятельную жизнь, — проговорила Ольга Васильевна. — Так неуклюже открыл первый лист книги своего бытия.
Снова настойчиво зазвонил телефон. Пока Стасюк вел долгий и терпеливый разговор с каким-то упрямцем (она так и не поняла суть спора), серая папка под номером 9925 была внимательно просмотрена.
Сколько детей прошло через эту колонию! Приходили грязные оборвыши, привыкшие к дикой уличной жизни, к самым изощренным преступлениям, даже страшно было их принимать. Иногда она с отвращением думала о себе, о своей службе. Ей отчаянно хотелось уйти отсюда, пока не поздно, попроситься в самую обычную школу, где бы ее окружали опрятные дети, с любовью воспитуемые в нормальных семьях. Однако стоило ей лишь разок вспомнить о тех, кто уже собирался уходить из колонии в большую жизнь: на заводы, в институты — о возмужалых, сильных юношах, в которых уже зародились первые семена благородства, благодарности, душевной чистоты, глубоких чувств, возникала великая гордость за свой труд. Так она начала жить в этом коллективе, словно волна на море, то при душевном отливе, то при душевном приливе.
...Стасюк обязан ощущать вот такие отливы и приливы, происходящие в душах людей, ведь это тоже входит в обязанности начальника колонии. Он отвечал не только за воспитанников, но и за воспитателей, за каждый день и час, за каждый болтик и деревцо; разве лишь этим ограничивались его безграничные обязанности! Он был в ответе за счастье и горе, за настоящее и будущее, за жизнь и смерть этих ребят, курчавых и курносых, вихрастых и кудлатых.
Прочитав трудную судьбу Александра Матросова, полную выбоин и колдобин, Ольга Васильевна, увлекающийся человек, сказала:
— Педагоги могут только приблизительно наметить программу расцвета человеческой личности. А было бы как прекрасно в самом начале судьбы доподлинно знать вершину будущего расцвета, исполнение того хорошего, что намечается в человеке.
Уже после того, как остался один, Стасюк сказал себе: «Я, может, никогда и не увижу вершину. Эта безоблачная область — царство мечтателей. Я — земной человек. Сверхпрозаический практик. Меня интересует сам процесс воспитания, вся черновая работа, ведущая к той вершине. Я — мусорщик. Я — банщик. Я, простите, — ассенизатор. Притом хирург и, может быть, где-то и в чем-то судья... Но судья в последнюю очередь».