«Ось мира». Последняя битва цивилизаций — страница 20 из 38

или путь к массивным односторонним сокращениям обычных вооружений в Советском Союзе. Свержение коммунизма в Восточной Европе привело к аналогичным объявлениям об одностороннем сокращении сил в Чехословакии, Венгрии, Польше и других демократизирующихся государствах. Все это могло случиться потому, что новые демократические силы в Советском Союзе и Восточной Европе лучше западных реалистов понимали: демократии не представляют друг для друга серьезной угрозы.

Некоторые реалисты пытались объяснить примечательный эмпирический факт отсутствия войн между либеральными демократиями утверждением, что такие страны либо не являются соседними (и потому не могут друг с другом воевать), либо вынуждены к сотрудничеству перед лицом сильной угрозы со стороны ее либерально-демократических стран. То есть состояние мира между такими традиционными антагонистами, как Великобритания, Франция и Германия, с 1945 года объясняется не их общей приверженностью к либеральной демократии, а общим страхом перед Советским Союзом, который побудил их объединиться в союз НАТО и Европейское сообщество.

Заключения такого рода возможны только, если настаивать на точке зрения, будто страны – это бильярдные шары, и последовательно отворачиваться от всего, что происходит у них внутри. На самом деле есть страны, чьи мирные отношения можно объяснить как в первую очередь результат более масштабной внешней угрозы и которые вернутся к враждебности, как только эта угроза исчезнет. Например, Сирия и Ирак мирились друг с другом во время конфликтов с Израилем, но практически все остальное время дрались зубами и когтями. И даже в «мирное» время враждебность таких союзников очевидна каждому, кто согласен видеть. Но между демократиями, объединившимися против Советского Союза во время «холодной» войны, такой враждебности нет. Кто в современной Франции или Германии ждет случая форсировать Рейн ради захвата новых территорий или отмщения за старые обиды? Говоря словами Джона Мюллера, война между современными демократиями вроде Голландии или Дании «немыслима даже на подсознательном уровне».

У Соединенных Штатов и Канады граница длиной в целый континент не охраняется уже почти век, несмотря на вакуум силы в Канаде. Чтобы быть последовательным, реалист должен был бы ратовать за захват Канады Америкой, поскольку такая возможность представилась с концом «холодной» войны – конечно, если этот реалист – американец. Думать, что европейский порядок, возникший из «холодной» войны, вернется к конкуренции великих держав девятнадцатого века – значит не понимать насквозь буржуазного характера жизни сегодняшней Европы. Анархическая система государств либеральной Европы не порождает недоверия и напряженности, потому что почти все европейские государства слишком хорошо друг друга понимают. Они знают, что их соседи слишком хорошо к себе относятся и слишком консюмеристски настроены, чтобы идти на смертельный риск; там полно предпринимателей и менеджеров, но нет князей или демагогов, амбиции которых только и могут развязать войну.

* * *

И все же именно эта буржуазная Европа сотрясалась войной на памяти еще живущих. Империализм и война не исчезли с приходом буржуазного общества; и самые разрушительные войны в истории произошли уже после буржуазной революции. Как же мы это объясним? Гипотеза Шумпетера состояла в том, что империализм – некоторый вид атавизма, пережиток раннего этапа социальной эволюции человека: «…это стихия, вырастающая из условий жизни – не настоящего, но прошлого, или, говоря в терминах экономического толкования истории, из прошлых, а не современных производственных отношений».

В то время как Европа прошла через несколько буржуазных революций, ее правящие классы до конца Первой мировой войны и после продолжали рекрутироваться из рядов аристократии, для которой концепции национального величия и славы не были заменены коммерцией. Воинственный этос аристократических сообществ мог передаться сменившим их демократическим, и иногда он всплывает наверх в минуты кризиса или энтузиазма.

К объяснению Шумпетера, что империализм и война – атавистические пережитки аристократических обществ, мы должны добавить еще одно, выведенное непосредственно из истории тимоса. Между прежними формами признания, представленными династическими и религиозными амбициями, и полностью современным разрешением, которое он находит в универсальном и однородном государстве, тимос может принять форму национализма. Национализм явно имел немалое отношение к войнам двадцатого века, и его возрождение в Восточной Европе и Советском Союзе – вот что угрожает миру в посткоммунистической Европе. И вот этим вопросом мы сейчас и займемся.

Национальные интересы

Национализм – специфически современное явление, поскольку он заменяет отношения господства и рабства взаимным и равным признанием. Но он не является полностью рациональным, поскольку это признание распространяется только на членов определенной национальной или этнической группы. Он все же более демократичная и эгалитарная форма легитимности, чем, скажем, наследственная монархия, в которой целые народы могут рассматриваться как элемент родового наследства. Поэтому неудивительно, что националистические движения тесно связаны с демократическими еще со времен Французской революции. Но достоинство, к признанию которого стремится националист, есть не универсальное человеческое достоинство, но лишь достоинство его группы. Требования признания такого рода потенциально ведут к конфликту с другими группами, ищущими признания своего достоинства, и поэтому национализм вполне способен заменить религиозные и династические амбиции в качестве основы империализма, как это в точности было в Германии.

Международная система в последние два столетия представляла собой смешение либеральных и нелиберальных обществ. В последних иррациональные формы тимоса, подобные национализму, часто действовали свободно, и все государства были в той или иной степени заражены национализмом. Европейские нации тесно переплетены друг с другом, особенно в Восточной и Юго-Восточной Европе, и разделение их на сепаратные национальные государства послужило крупным источником конфликта – такого, который во многих областях продолжается. Либеральные государства вступали в войну для защиты себя от нападения нелиберальных, а также сами завоевывали неевропейские государства и правили ими.

Многие с виду либеральные государства были поражены примесью нетерпимого национализма и не могли универсализировать свои концепции прав человека, поскольку гражданство было основано на расовом или этническом происхождении. «Либеральные» Англия и Франция в последние десятилетия девятнадцатого века могли основывать большие колониальные империи в Азии и Африке и править силой, а не народным согласием, поскольку достоинство индийцев, алжирцев, вьетнамцев и прочих считали ниже своего собственного. Говоря словами историка Уильяма Лангера, империализм «был еще и проекцией национализма за границы Европы, проекцией в мировом масштабе, освященной временем борьбы за усиление и за баланс сил в том виде, в котором она столетиями существовала на этом континенте».

Возвышение современного государства-нации после Французской революции имело ряд важных последствий, которые фундаментально изменили международную политику. Династические войны, в которых принц вел в бой крестьянские массы разных наций для завоевания города или провинции, стали невозможны. Испания больше не могла «владеть» Нидерландами, как и Австрия Пьемонтом, просто благодаря завоеванию или какому-нибудь браку, заключенному сто лет назад. Под тяжестью национализма стали рушиться многонациональные Габсбургская и Оттоманская империи.

Современная военная мощь, как и современная политика, стала куда более демократической, опираясь на участие в войне всего народа. С началом участия в войне широких масс цели войны должны были измениться так, чтобы каким-то образом удовлетворять нацию в целом, а не только амбиции единоличного правителя. Союзы и объединения стали куда более устойчивы, потому что страны и народы уже нельзя было обменивать друг на друга, как шахматные фигуры. И это было так не только в формально демократических странах, но и в национальных государствах, таких как Германия Бисмарка, которым приходилось нести ответственность перед диктатом национальной идентичности даже в отсутствие суверенности народа.

Более того, когда у масс населения появился мотив для войны в виде национализма, они стали подниматься до таких высот тимотического гнева, какие редко можно было увидеть в династических конфликтах, а это стало мешать лидерам взаимодействовать с врагом умеренно или гибко. Главный пример такого – Версальский мирный договор, окончивший Первую мировую войну. В отличие от Венского конгресса Версальское соглашение не смогло восстановить действующий баланс сил в Европе из-за необходимости при проведении границ между странами на месте бывших Германской и Австро-Венгерской империй учесть, с одной стороны, принцип национального суверенитета, а с другой – требования французской общественности о возмездии Германии.

* * *

Однако, признавая колоссальную мощь национализма в последние два века, необходимо рассматривать этот феномен в соответствующей перспективе. Для журналистов, государственных деятелей и даже ученых обычным является утверждение, что национализм отражает глубокие и фундаментальные чаяния человеческой природы и что «нации», составляющие основу национализма, являются такими же вневременными социальными сущностями и такими же старыми, как государство или семья. Здравый смысл подсказывает, что однажды пробудившийся национализм представляет такую стихийную силу истории, что его не остановить другими формами социальной приверженности, такими как религия или идеология, и он в конечном счете заглушит такие хилые растения, как коммунизм или либерализм.

Недавно эта точка зрения получила видимую эмпирическую поддержку в виде подъема националистических чувств в Восточной Европе и Советском Союзе, и в такой степени, что некоторые наблюдатели предсказывают эру национального возрождения после «холодной» войны, как было в девятнадцатом веке.