«Ось мира». Последняя битва цивилизаций — страница 6 из 38

г от друга, и их исключительные контакты носили только культурный и интеллектуальный характер.

В таком случае Индия и побережье Индийского океана попадают в иную геополитическую категорию по отношению к Китаю, и поэтому едва ли будет правильным объединять их под общим названием муссонных стран Азии. Будущее, вероятно, покажет, что могущество этих регионов будет проявляться в двух отдельных частях, сообщающихся между собой лишь через узкую часть Индокитайского полуострова посредством сухопутных или воздушных сил и через Сингапур с точки зрения использования военно-морских сил. Если это так, то азиатское Средиземноморье будет сохранять свою значительную роль в политической стратегии независимого мира Азии в той же мере, в какой оно имело жизненно важное значение в эпоху окружения западной морской силой.

Римленд континентальной массы Евразии следует рассматривать как промежуточный регион, поскольку он расположен между хартлендом и окраинными морями. Он выполняет функцию обширной буферной зоны конфликта между морской и сухопутной силами. Обращая свое внимание на оба направления, он должен действовать подобно амфибии и быть способным защитить себя и на суше, и на море. В прошлом он был вынужден бороться и с сухопутным могуществом хартленда, и с морской мощью оффшорных островов – Великобритании и Японии. И этой двойственной природой обусловлены проблемы его безопасности.

Оффшорные континенты

Юго-восточные и юго-западные берега Старого Света омываются двумя средиземными морями, за которыми располагаются континенты Австралия и Африка. Положение этих двух оффшорных континентов во многом определяется государством, контролирующим европейское и азиатское средиземные моря. Маккиндер в своем анализе определяет огромную пустыню в Африке как континентальную область, недоступную для морской силы, и поэтому называет ее южным хартлендом, сравнимым с северным. Данная концепция, по-видимому, имеет некоторое значение в понимании политической истории Африки до проникновения на этот континент европейцев. Она также имела и определенную обоснованность с точки зрения британско-российского противостояния, пока путь вокруг Старого Света проходил через мыс Доброй Надежды.

После завершения строительства Суэцкого канала такая интерпретация потеряла всякую практическую значимость. Использовать понятие, обозначающее, что область является недоступной для морской силы, не имеет смысла, когда данная область была на деле преобразована как раз для проникновения морской силы. Необходимо также запомнить, что, несмотря ни на какое географическое сходство, которое можно было бы усмотреть в обоих регионах, южный хартленд отличается от северного хартленда в одном ключевом и фундаментальном отношении. У него нет ни собственного политического могущества, ни собственного силового потенциала. Он не является и никогда не был опорой для внешнего давления в сторону полумесяца. Поэтому он не должен присутствовать в общей глобальной картине каким-либо образом по аналогии с северным хартлендом.

Значение обоих оффшорных континентов в мировой политике ограничивается климатическими условиями, которые ставят пределы развитию их производственного потенциала и, как следствие, их силового потенциала. Наибольшая часть территории Африки лежит в тропической зоне и является либо весьма засушливой, либо очень влажной. В любом случае континент, за исключением своей самой южной оконечности, не содержит ресурсов, необходимых для создания политических образований, способных оказывать существенное влияние на остальной мир.

Фернан Бродель. Центр и периферия(из книг «Материальная цивилизация», «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II». Перевод М. Юсима, Л. Куббеля)

Государства центральные и периферийные

Ныне государство [высоко] котируется. Помогают этому даже философы. И сразу же любое объяснение, которое не «завышает» его роль, оказывается не отвечающим распространившейся моде. Моде, у которой, вполне очевидно, есть свои преувеличения и упрощения, но которая имеет, по крайней мере, то преимущество, что обязывает иных французских историков обратиться вспять, в какой-то мере поклониться тому, что они сжигали или же, самое малое, обходили на своем пути стороной.

Тем не менее, с XV по XVIII в. государство было далеко от того, чтобы заполнить собою все социальное пространство, оно не обладало той «дьявольской» силой проникновения, какую приписывают ему в наши дни, у него не было средств для этого. Тем более что оно в полной мере испытало на себе продолжительный кризис 1350–1450 гг. Лишь со второй половины XV в. начался его новый подъем. Города-государства, игравшие до государств территориальных первые роли до самого начала XVIII в., были тогда целиком орудием в руках своих купцов. Для территориальных государств, мощь которых восстанавливалась медленно, дела обстояли далеко не так просто.

Но первое же территориальное государство, пришедшее в конечном счете к национальному рынку или национальной экономике, а именно Англия, довольно рано перешло под власть купечества после революции 1688 г. Ничего, следовательно, нет удивительного в том, что в доиндустриальной Европе в силу определенного детерминизма мощь политическая и мощь экономическая совпадали. Во всяком случае, карта мира-экономики, с перенапряжением центральных зон и с его концентрическими различиями, пожалуй, должна была достаточно хорошо соответствовать политической карте Европы.

В самом деле, в центре мира всегда располагалось незаурядное государство – сильное, агрессивное, привилегированное, динамичное, внушавшее всем одновременно и страх и уважение. Так обстояло дело уже с Венецией в XV в., с Голландией в XVII в., с Англией в XVIII в. и еще больше в XIX в., с Соединенными Штатами в наше время. Разве могли не быть сильными такие правительства «в центре»?

Иммануэль Валлерстайн взял на себя труд доказать, что не могли, на примере правительства Соединенных Провинций в XVII в., по поводу которого современники и историки наперебой повторяли, что оно-де почти не существовало. Словно уже сама по себе позиция в центре не создавала, да и не требовала также эффективного правительства. Как будто правительство и общество не были единым множеством, одним и тем же блоком. Как если бы деньги не создавали социальной дисциплины и исключительного удобства действия!

Следовательно, существовали сильные правительства в Венеции, даже в Амстердаме, в Лондоне. Правительства, способные заставить себе повиноваться внутри страны, дисциплинировать городских заправил, увеличить в случае нужды фискальные тяготы, гарантировать кредит и торговые свободы. Способные также навязать свою волю извне: именно к таким правительствам, никогда не колебавшимся перед применением насилия, мы можем очень рано, не опасаясь впасть в анахронизм, применить слова колониализм и империализм. И это не препятствовало, даже наоборот, [способствовало] тому, что эти «центральные» правительства были более или менее зависимы от раннего, но уже с острыми зубами, капитализма. Власть делилась между ним и правительством. В такую игру государство втягивалось, не давая себя поглотить целиком, в ходе самого развития мира-экономики. Служа другим, служа деньгам, оно также служило и самому себе.

* * *

Декорации меняются, как только затрагиваешь, даже по соседству с центром, оживленную, но менее развитую зону, где государство долгое время было смесью традиционной харизматической монархии и современной организации. Там государства бывали опутаны обществами, экономиками, даже культурами; они были отчасти архаичными, мало проявляли себя в обширном [внешнем] мире. Монархии Европейского континента были вынуждены кое-как управлять с участием дворянства, которое их окружало, или борясь против него. Без этого дворянства разве могло бы незавершенное государство (даже когда речь идет о Франции Людовика XIV) выполнять свои задачи?

Конечно, существовала поднимающаяся «буржуазия», чье продвижение государство организовывало, но делало это осторожно, и к тому же такие социальные процессы были медленными. В то же время перед глазами этих государств был пример успеха удачнее, чем они, расположенных торговых государств, лежавших у скрещения торговых путей. Они сознавали свое, в общем, более низкое положение, так что для них великой задачей было любой ценой войти в высшую категорию, возвыситься до центра. С одной стороны, пытаясь копировать модель и воспользоваться рецептами успеха – такова долго была навязчивая идея Англии перед лицом Голландии. С другой стороны, создавая и мобилизуя доходы и ресурсы, которых требовали ведение войн и показная роскошь, которая в конце концов тоже была средством управления. Это факт, что любое государство, которое всего лишь соседствовало с центром мира-экономики, становилось более драчливым, при удаче завоевательным, как если бы от такого соседства в нем разливалась желчь.

Но не будем обманываться на сей счет: между новой Голландией XVII в. и величественными государствами, вроде Франции или Испании, разрыв оставался большим. Этот разрыв проявлялся в отношении правительств к той экономической политике, которая тогда считалась панацеей и которую мы обозначаем придуманным задним числом словом меркантилизм. Изобретая это слово, мы, историки, наделили его многими значениями. Но если какое-либо из этих значений должно возобладать над другими, им должно было бы стать то, которое подразумевает защиту от чужеземца. Ибо прежде всего меркантилизм – это способ себя защитить. Государь или государство, применявшие его предписания, вне сомнения, отдавали дань моде; но еще более меркантилизм свидетельствует о приниженном положении, которое требуется хотя бы временно облегчить или смягчить. Голландия будет меркантилистской лишь в очень редкие моменты, которые у нее совпадали именно с ощущением внешней опасности. Не имея себе равных, она могла обычно безнаказанно практиковать свободную конкуренцию, которая приносила ей только выгоды. Англия в XVIII в. отошла от неусыпного меркантилизма; было ли это, как я думаю, доказательством того, что час британского величия и силы уже пробил на часах мира? Столетие спустя, в 1846 г., Англия без всякого риска позволит себе открыть свои двери свободе торговли.