41. В последние дни жизни матери она читала лекции об «Илиаде» в Институте Герцена. Но и без этого неудивительно, что страшные описания смерти матери исполнены мифологическими мотивами: Фрейденберг не умела отделять непосредственное восприятие жизни и научную теорию.
Как писала Фрейденберг в книге «Поэтика сюжета и жанра», в мифологическом мышлении «такие биологические факты, как утоление голода, как появление ребенка или смерть человека, воспринимаются вопреки их реальной сущности» (56)42. В «первобытном мировоззрении» функционирует принцип единства смерти и рождения, и «еда в представлении первобытного общества сливается с актами рождения и смерти»; «еда, говоря нашим языком, есть смерть и воскресение, а также производительный акт» (67). Это связано, как она объясняет, с кругом представлений о «матери-земле» в метафорической интерпретации: «смерть в сознании первобытного общества является рождающим началом; земля-преисподняя есть земля-мать, из которой рождаются не одни растения, но животные и люди» (63). С этими представлениями связан образ «рождающей смерти», поглощающего и рождающего материнского тела (63). «Три наших понятия – „смерть“, „жизнь“, „снова смерть“ – для первобытного сознания являются единым взаимно-пронизанным образом» (64).
Именно в этом ключе – в образе рождающей смерти – Фрейденберг описывает в блокадных записках смерть матери. Проанализированные в ее научных трудах мифологические метафоры имели для нее жизненную силу даже в ситуации катастрофы, выходившей за пределы обыденного опыта.
Со смертью матери 9 апреля 1944 года, казалось, все было кончено. Завершив подробное описание процесса умирания, 1 мая 1944 года Фрейденберг прекратила записи.
4. ПОСЛЕ ВОЙНЫ (1945–1950)
«Второе рожденье мертвецом в мир»
Фрейденберг вернулась к своим записям (прерванным в апреле 1944 года после смерти матери), чтобы отметить конец войны. 26 июня 1945 года, одна в пустой квартире, она открыла новую тетрадь. Ей кажется, что и она не пережила блокаду: «Я видела биологию в глаза. Я жила при Сталине. Таких двух ужасов человек пережить не может» (XXI: 1, 2). «Глаза уменьшаются и тускнеют. Руки давно умерли. Кости оплотнели…» (XXI: 1, 1) Она работает, готовит учеников («Соню и Бебу»), спрашивая себя: «Что ученики и наука для сердца, в котором нет жизни?» (XXI: 4, 6) Но «мертвое сердце нельзя было увезти на Волково кладбище»; предстояло «второе рожденье мертвецом в мир» (XXI: 4, 8).
Это ощущение – жить мертвецом в мире – проходит через записки во все послевоенные годы.
Ханна Арендт в «Истоках тоталитаризма» писала о заключенных нацистских лагерей как о людях, «чье возвращение в психологически или как-то иначе понятный человеческий мир очень напоминает воскресение Лазаря». Арендт полагала, что такой человек едва ли был способен «сообщить свой опыт другому»43.
То, как Фрейденберг описывает себя после блокады, напоминает состояние Лазаря, но она считает необходимым сообщить о своем опыте.
Было тяжело возвращаться к запискам:
Они связывались у меня с записью о маме, в блокаду, в преисподней, где бились наши совести против законов физиологии. Но я к ним вернулась, готовая преодолеть самые кровоточащие травмы, чтоб только донести до чернил и бумаги рассказ о сталинских днях. Это – мой посильный протест против удушенья человека! (XXI: 6, 11)
После войны вести записки было осознанным этическим и политическим актом. Неожиданно записки принесли ей и «чарующее наслаждение» – она попала в «имажинарный мир», «от которого пахнуло теми днями, похороненными». У записок был и философский смысл: это было «святое пространство» – «метафизическое общение будущего с прошедшим» (XXI: 6, 11).
Фрейденберг живет и пишет, как бы видя себя умершей, со стороны. (Позже она назовет эту часть записок, начиная с тетради № XXI, «Воспоминания о себе самой».)
Но, несмотря на готовность, вскоре она перестала писать.
Через два года, 19 июня 1947 года, Фрейденберг вновь открыла тетрадь: «Два года разделяют последние строки этих записок от сегодняшнего дня» (XXI: 9, 18). И тогда, в 1945 году, и сейчас, в 1947‐м, ее мучит ощущение беспредельности, неизбывности времени: «Теперь у меня много времени. Я брошена в него. Вокруг меня бескрайнее время» (XXI: 4, 7). «Полная совершенная тишина и беспредельная освобожденность». «Это смерть. Осталось совсем немногое: пройти через время» (XXI: 5, 13). Она много думает о смерти и о средствах самоуничтожения: «Выброситься из окна или утонуть…» Но ведь «погибнуть так же трудно, как и уцелеть» (XXI: 9, 19). Дойдя «до крайнего предела опустошения», через два года после окончания войны она возвращается к запискам как к «единственному средству спасения» (XXI: 9, 18).
Она вкратце описывает «промежуточные события» (XXI: 9, 18): из эвакуации вернулся университет (в мае-июне 1944 года). Восстанавливали город «с помощью рабского труда» («насильственный и непосильный женский труд») (XXI: 10, 20).
Фрейденберг живет и пишет «c огромным напряжением, как насилие» (XXII: 16, 14). Сама жизнь стала для нее насилием.
Вновь и вновь она возвращается к теме времени. Вокруг нее бескрайнее, удручающе пустое время: «Я хочу его отграничить заботой, забить движением в пространстве, но ничто не укорачивает его. Сколько у меня ни было бы дел, время не сокращается» (XXI: 4, 7). Жизнь в ожидании смерти – это процесс преодоления неизбывного времени: «Течет, льется Время. И я прохожу по его тоннелю, ожидая окончания пути» (XXI: 9, 18). Ощущение пустого времени настигает ее внезапно: «Я перестаю писать. Так называемые дела не имеют для меня никакой значимости. Вот я сажусь в стороне от стола. Вот я хожу. Вот я у окна» (XXII: 16, 14). Перед ней время:
Время. Бездонная пустошь. Страшно от этой бескрайной временной пустоты. Оголенное время. Боже мой, а если я умру нескоро? Если еще таких три-пять-десять лет? (XXII: 16, 15)
Когда кончается день, она засыпает с радостью и видит во сне маму и брата Сашку. Ей снятся сны, напоминающие прежнюю жизнь, «наполненные длительностью времени, ассоциативностью, мыслями, связью причинной и временной» (XXIII: 42, 55). Ужасным было первое после ночи сознание: «Опять время!» (XXI: 4, 7)
(Вальтер Беньямин создал образ «гомогенного и пустого времени», когда, вскоре после подписания советско-германского пакта, ему стала ясной неизбежность мировой войны44. Пережив войну, Фрейденберг описывает свое ощущение времени в сходных терминах.)
Ожидая смерти, она продолжает писать, и именно в повествовании создается длительность и связность (ассоциативная, причинная и временнáя), возникает иное переживание времени, наполненное вспышками образов прошлого, спасительными воспоминаниями о мертвых, осмыслением.
Во второй послевоенной тетради (№ XXII) Фрейденберг вновь описывает, на этот раз из перспективы 1947 года, зиму и весну 1945 года.
Она описывает возвращение друзей, коллег и учеников. Приехала Соня Полякова и в страшных условиях села за диссертацию; вернулась из эвакуации и другая ее ученица, Беба Галеркина. Фрейденберг подробно описывает сложный и унизительный процесс восстановления в должности профессора Ленинградского университета. (Ее трудовой стаж был прерван из‐за того, что во время блокады Фрейденберг отказалась эвакуироваться с университетом в Саратов; это привело к административным проблемам, длившимся вплоть до ее ухода на пенсию.) Описывая эту ситуацию, она прибегает к образу тела:
Человек, занимавший известную должность у большевиков – вчера, а сегодня лишившийся этой должности, с несомненностью ощущает изменение в своем теле. <…> Ты вдруг лишаешься свойств физического тела. Твоего вида не видят, твоего голоса не слышат. Ты делаешься невесом, как райские пэри (XXI: 10, 22).
«Уничиженная своим земным опустошеньем», она с трудом открывала двери деканата (XXI: 10, 22).
Неясно, кто будет назначен заведующим кафедрой классической филологии, создательницей которой она считает себя. Фрейденберг оскорблена и возмущена несправедливостью и хамством декана и ректора. Она узнает, что кафедру предлагали Ивану Ивановичу Толстому (в прошлом ее учителю) и Иосифу Моисеевичу Тронскому (в эвакуации он исполнял обязанности заведующего).
Враждебные отношения с Тронским (упоминавшиеся уже в записях блокадного времени) описываются из тетради в тетрадь. Фрейденберг видит в Тронском и его жене врагов, активно занятых военными действиями («у Марьи Лазаревны был штаб, где все моментально делалось известно» (XXI: 3, 4)). Тема склочной борьбы на кафедре (и образ «штаб-квартиры» Марьи Лазаревны) проходит через все записи послевоенных лет, вплоть до последней страницы, и нам предстоит еще писать об этом.
Наконец, кафедру предлагают ей, и «после долгой, сосредоточенной и глубоко внутренней борьбы» она принимает решение вновь взять роль заведующего на себя, хотя и понимает, что университет находится в состоянии морального разложения (XXII: 12, 2).
Она описывает встречу с Б., внешне, казалось бы, ничем не примечательную: «Так ли мы представляли себе эту встречу после смерти?» (XXII: 15,13)
Она подробно описывает условия труда и быта: «Все условия жизни были варварские» (XXII: 23, 32). Как это бывало и раньше, научная работа сделалась утешением и опорой (XXII: 23, 30). (При всех трудностях, до конца своей жизни Фрейденберг будет продолжать научные исследования.) Описывает тяжелую болезнь (ее «спасала» Лившиц – подруга детства, помощь которой часто была ей в тягость). Вынужденная госпитализация: «Страшная вещь – советская больница! Дай бог, чтоб ни один страдалец не попадал ни в советскую тюрьму, ни в советскую больницу» (XXII: 23, 34). Вскоре она «попала под блат», и ситуация резко улучшилась (XXII: 23, 36).