54.
По отношению к академическим учреждениям эти кампании включали в себя ревизию методологии гуманитарных наук и начались с нападок на филолога-компаративиста А. Н. Веселовского (1838–1906) и связанный с его именем сравнительно-исторический метод в изучении генезиса форм словесного искусства55.
Заметим, что пристальное внимание советского партийного аппарата к тонкостям подхода к литературе могло бы показаться странным. В самом деле, в чем может заключаться идеологическая опасность или подрывная сила того или иного поэтического стиля или метода в литературоведении? Советскому руководству всегда было свойственно высоко оценивать политическую значимость художественной литературы. Исходя из этого, можно предположить, что сравнительно-исторический метод, который рассматривал историю русской словесности как часть процессов «всемирной литературы», нес в себе угрозу космополитизма.
Как бы то ни было, имя Веселовского активно использовалось в качестве сигнала «низкопоклонства перед Западом» и «враждебного нам мировоззрения», а методология гуманитарных наук (в первую очередь, литературоведения) сделалась передовым фронтом в борьбе с «космополитизмом». В этом ключе проходили первые карательные кампании в Ленинградском университете.
Как мы знаем, это было только началом: предстоял разгром других наук и искусств, антисемитская кампания, а за проработками в университетах последовал и новый этап арестов и тюремных заключений.
В 1940‐е годы в Советском Союзе новый этап террора начался именно с того, что сегодня в западном мире мы называем культурными войнами. Кампании в области культуры и образования начались именно в области литературы и литературоведения, а первыми жертвами, наряду с писателями, стали преподаватели гуманитарных кафедр университета, подвергшиеся поношениям со стороны администрации и остракизму со стороны коллег и студентов за ошибки в методологии.
Еще не вполне понимая суть дела, Фрейденберг подробно описывает то, что происходит у нее на глазах на филологическом факультете. (Оговоримся, что ниже мы приводим только некоторые моменты из ее болезненно подробной и эмоционально напряженной хроники.)
Приступая к хронике событий, Фрейденберг отмечает, что «[к]ампания против Веселовского принимала характер наводнения. Тщетно мы искали в этих поношениях логики» (XXIX: 5, 16). Не вдаваясь на этом этапе в тонкости методологических расхождений, она описывает первое «карательное заседание» на факультете, состоявшееся 1 апреля 1948 года56:
Наконец, было назначено заседание, посвященное «обсуждению» травли, на нашем филологическом факультете. Накануне прошло такое же «заседание» в Академии, в Институте литературы. Позорили всех профессоров литературы. Их принуждали, под давлением политической кары, отрекаться от собственных взглядов и поносить самих себя. Одни, как Жирмунский, делали это «изящно» и лихо. Другие, как Эйхенбаум, старались уберечь себя от моральной наготы и мужественно прикрывали стыд. Впрочем, он был в одиночестве. Пропп, которого безжалостно мучили за то, что он немец, уже терял чувство достоинства, которое долго отстаивал. Прочие делали, что от них требовалось.
Профессоров пытали самым страшным инструментом пытки – научной честью (XXIX: 7, 30).
Cама Фрейденберг, будучи больной (после войны она страдала хроническим сепсисом), отсутствовала, однако она запросила и получила стенограмму заседания. Она пишет спустя несколько месяцев после примечательного первого собрания, описывая эту «церемонию» на основании протокола и со слов других.
Прежде всего она подвергает процедуру структурному анализу:
Структура «заседанья» была такова: сначала выступил Дементьев с разносом всех присутствующих, а те затем выступали друг за другом и бичевали сами себя (XXIX: 7, 32).
(А. Г. Дементьев, заведующий сектором советской литературы, был по совместительству заведующим сектором печати Ленинградского горкома партии и в этой роли играл ведущую роль в идеологических проработках.) Но особенно важно для Фрейденберг психологическое и моральное состояние присутствовавших:
Все присутствовавшие на моральной этой экзекуции находились в состоянии тяжелой душевной тошноты. «Этого заседания, кто его пережил (говорили мне) забыть уже нельзя на всю жизнь» (XXIX: 7, 32).
Как говорил ей Эйхенбаум, «он не был в состоянии отречься от Веселовского». «Однако он сделал в письменном виде и это» (XXIX: 7, 32).
Фрейденберг встревожена: она узнала от «Бебы и Сони», что на собрании были предъявлены обвинения и в ее адрес – от партийного проработчика Дементьева, а также коллег Моревой (в замужестве Вулих) и Тронского. Рассуждая о критических высказываниях коллег через несколько месяцев, она отмечает изменение в своем отношении к происходящему. С одной стороны, тогда (как она пишет сейчас) она еще «не понимала происходящего – оно вскрылось позднее». Теперь ей ясно, что особенно страшно прозвучали «в эту острую политическую минуту» такие слова, как «отсутствие историзма и проблемы своеобразия, недостаточное внимание к вопросам классовой борьбы» (XXIX: 7, 33). С другой стороны, теперь, в перспективе большой истории, эти «страшные» слова кажутся ей ничтожными: «Что же останется от них в истории науки? Но в те дни каждое такое глупое слово было политическим, полицейским обвинением» (XXIX: 7, 35). В дальнейшем ей было нелегко сохранить такую двойную перспективу: «в эту острую политическую минуту» и «в истории науки».
Говоря о собрании, она описывает реакции конкретных людей, начиная с физических реакций: пушкинист Томашевский, «человек холодный, не старый еще <…> еще и не пожилой», выйдя после «экзекуции» в коридор, упал в обморок; фольклорист Азадовский, «расслабленный и очень больной сердцем», потерял сознание на самом заседании «и был вынесен» (XXIX: 7, 30–31). Эйхенбаум и Лурье ждали, что за ними приедет «черный ворон» (XXIX: 7, 38). Тронский (как она представляет это происшествие) явился к ней «на дом» в поисках мира, стараясь представить дело как нечто, над чем они могли вместе «позабавиться»; она приняла его холодно (XXIX: 7, 38). Позже она добавила, что «Тронский продал душу дьяволу» (XXIX: 7, 40)57. Что касается последствий для самой Фрейденберг, то в отчете о «пресловутом заседании», который появился в «Правде», ее имя не было упомянуто и (как она пишет) направленные против нее выступления не попали в печать, и на этот раз дело обошлось. Однако ей казалось, что «добирались» и до нее (XXIX: 7, 43).
Продолжая свою хронику, Фрейденберг пишет и о действиях, которые по мере развития событий она предпринимала в ответ на то, что угрожало непосредственно ей. Вскоре она прочла в отчете о другом карательном собрании (партсобрании филфака ЛГУ), напечатанном в газете «Ленинградский университет» 7 апреля 1948 года, что на собрании подверглись критике «глубоко ошибочные и порочные методологические установки проф. О. Фрейденберг», о чем (согласно этому отчету) выступала Вулих (Морева), которая остановилась и на собственных заблуждениях58. Фрейденберг решилась на отчаянный шаг: 14 апреля 1948 года она подала заявление об уходе с поста заведующего кафедрой классической филологии и преподавателя ЛГУ, но ее заявление было оставлено без внимания (XXX: 9, 44).
Коллеги писали покаянные письма, и она полагала, что этого ожидали и от нее. Что было делать? Она «избрала иной путь» (XXX: 9, 45).
Избегая «давать что-либо в письменной форме», Фрейденберг попросила личную встречу с ведущим проработчиком А. Г. Дементьевым и, больная и слабая, приехала на факультет. Она описывает эту встречу безо всяких комментариев:
Я указала ему, что не только не шла от Веселовского и заграничной науки, но была единственным ученым, строившим теорию литературы (в частности, античной) в противоположном направлении, и всегда ратовала за отечественную науку. Что мои взгляды таковы, каковых сейчас требуют от ученых, и что к данной кампании я не только не должна была иметь отношения, но именно в силу всех нынешних требований должна была бы получить, наконец, признание. Я с возмущеньем говорила об искажении, с каким наши классики-формалисты типа Тронского подняты партийцами на щит, а я, советский ученый, боровшийся с этими формалистами на всех труднейших путях построения советской классической филологии, подвергалась каре. «Какой соблазн!» – говорила я (XXX: 9, 46).
Дементьев (как ей казалось) слушал ее внимательно и сочувственно: «Это был особого рода духовник, священник политической полиции» (XXX: 9, 45). Он высказал «полное удовлетворение» ее объяснениями, «признал неправильность обвинения нашей печатной газеты» и к тому же заверил (добавляет Фрейденберг), что ей «ни в коем случае не дадут оставить кафедру», «мною созданную и семнадцать лет отлично работающую» (XXX: 9, 46). Ей казалось, что этим шагом была достигнута «развязка событий» (XXX: 9, 46).
Когда она описывала эти события (через несколько месяцев после этого визита), она уже знала, что испытанное тогда облегчение было иллюзией.
Однажды Фрейденберг подумала: «Я напрасно записываю все происшедшее в хронологической линейке». Лишенная всякой логики ситуация порождала догадки и слухи, которые то предвосхищали, то отставали от развертывания событий во времени: «вся картина стала мне ясна, и теперь нет нужды в хронологии» (XXX: 10, 47).
И тем не менее она продолжает оценивать ситуацию. Вулих сделали парторгом кафедры: «Я получила в ее лице критика, биографа, начальника и сыщика» (XXX: 11, 53). На кафедре обозначились две линии – «правильная» у Тронского и Вулих; «извращенная у меня, Сони и моих учеников» (XXX: 12, 55). «