«Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма — страница 20 из 37

***

Нет сомнения, что мы, потомки, не можем судить никого из участников этой драмы. Думаю, что мы не можем и полностью понять эту ситуацию. Есть основания подозревать, что и сама Фрейденберг не вполне понимала, что могло означать ее «последнее слово» и для нее, и для других. Однако если я цитирую героические обличения тирании и проницательные суждения Фрейденберг о сталинизме (а их в записках немало), то должна цитировать и ее описания этих сомнительных сцен.

***

В записках сказано и о последствиях этого собрания, включая «резолюцию» о работе кафедры классической филологии, в которую вошла и критика Фрейденберг, и критика Тронского, направленная на непреодоленную ими обоими методологию Веселовского. (Вскоре после этого рокового собрания Фрейденберг снова подала заявление об уходе с заведования кафедрой, и оно снова было отвергнуто начальством (ХХХ: 16, 82, 87).)

Переписав от руки обширный текст этой резолюции (XXX: 15, 91–96), Фрейденберг замечает:

Этот невидимый истории документ показывает обстановку, вернее – систему внутреннего террора, в которой жил Университет. Полное подавление человеческой личности, инициативы, удручающая невозможность маневрированья живой человеческой мысли (XXX: 17, 96).

«Невидимый документ» (он не был опубликован) стал видимым для истории благодаря запискам. Однако не будет, думаю, преувеличением сказать, что тайны человеческой психики, которые могли бы объяснить и поведение ее коллег, и ее собственное, остались и для нас, да и для самой Фрейденберг невидимыми.

Добавим, что записки со всеми своими противоречиями показывают нам давление этой обстановки внутреннего террора на самого автора.

Фрейденберг продолжает свою хронику: «Каждый член кафедры следит…» На этом предложение прерывается: тетрадь (№ ХХХ) подошла к концу на полуслове (XXX: 17, 96). Следующая тетрадь продолжает: «за другим и имеет право вето над ним» (XXXI: 17, 1).

В конце 1947/48 учебного года на кафедре возникли новые интриги и склоки по поводу защит диссертаций аспирантов. В этом непосредственном контексте Фрейденберг замечает: «Ужасна картина морального падения всех наших профессоров» (XXXI: 18, 3). При этом Фрейденберг замечает, что большие репрессии «перекосили все представления» (XXXI: 19, 6). Как она однажды выразилась, «…в университете концлагеря все доброе фатально перерождается в дурное» (XXIX: 1, 2). Кажется, она понимает, что и ее состояние в это время было болезненным: «Все эти, большие и малые, волненья, вызванные общей системой перевернутой морали, сильно на меня действовали» (XXXI: 19, 8). Как и другие, она живет в ситуации перевернутой морали.

На кафедре «атмосфера клеветы, сплетен, лжи» (XXXII: I, 28)60. Она чувствует, что за ней шпионят, за спиной идет подрывная работа: «Я находилась в трясине, исчерпать которую было невозможно никакими ведрами» (XXXII: I, 28). «Что-то вонючее текло у моих ног, аморфное и неуемное, и нагнеталось с каждым часом» (XXXII: I, 29).

Осенью 1948 года она вновь предпринимает попытки уйти в отставку, ссылаясь на болезнь; колеблется, решается на уход, вновь колеблется. Кафедра – «последняя связь с жизнью». И ее она тоже теряла. Она говорила себе: «…как в любви. И там и здесь все то же» (XXXII: I, 34).

В один из таких дней она шла по Невскому, размышляя о пути жизни, об уходе с кафедры. Вдруг кто-то ее окликнул. «Передо мной стоял Тронский <…> я заговорила со своим врагом» (XXXII: I, 34). Отдавшись сильному порыву, она рассказала ему «всю правду» – «о себе, о нем, о нас всех». Она призналась, что уходит с заведования не по состоянию здоровья, а «из‐за Вулих». Тронский сознался, что «что дал согласие взять мою кафедру», что в промежутке заведовать будет ненавистная ей Вулих. Но в этот момент, «охваченная чувством глубокой внутренней радости», Фрейденберг «не останавливалась на всех этих ничтожных фактах». «Мною владело желание быть верной тому, что звало меня с детства. С чистой освобожденной душой я протянула Тронскому руку». Мертвенно бледный, он сознался и в своей страшной обиде: «за Веселовского» (по всей видимости, он имел в виду публичное заявление Фрейденберг, что Веселовский упомянут в его учебнике). Размягченные, они расстались, протянув друг другу руки (XXXII: I, 35).

Когда она описывает эту исполненную эмоционального драматизма и морального пафоса сцену (дело происходит в октябре или ноябре 1948 года, а пишет она, по всей видимости, спустя несколько недель), Фрейденберг вновь разочарована в своем коллеге-враге, но в ту торжественную минуту она верила во взаимное раскаянье: «Совершенно ублаготворенный, размягченный он расстался со мной. В ту минуту мне не приходило в голову, что он подлец и узурпатор» (XXXII: I, 36).

Так рассуждает Фрейденберг в преддверии очередного рокового заседания – проработки учебника Тронского, которое ей как заведующей кафедрой предстоит вести.

В этот напряженный момент она переводит свое повествование в другой план – анализ сталинской «системы». Она рассуждает о структуре институционального авторитета: «…за Тронским стояла Вулих, а за Вулих – он, за ним Дементьев, за Дементьевым – горком партии, за горкомом – ЦК, за ЦК – Сталин» (XXXII: I, 39).

Отвлекшись от интриг на кафедре, она выстраивает цепь, которая ведет от филологического факультета лично к Сталину. Описав эту великую цепь власти, Фрейденберг обращается к смыслу того, что она называет «интриги», а затем переходит к «государственной системе» и ее воздействию на тело человека, обвиняя во всем именно власть:

В этом-то и была вся суть. Интриги всегда были и будут. Но тут дело не в интригах, а в государственной системе, которая везде, во всех учреждениях, насаждала и грозно проводила наускиванье друг на друга, стравливанье, разложение всякого дела, «психические атаки» и удары по человеческим нервам и мозгу (XXXII: I, 39).

Положение было безнадежным: «Как вырваться из этой системы? Никак» (XXXII: I, 40).

В этой перспективе навязчивые описания «интриг» (или «склок») – конфликтов между коллегами вокруг учебника, защит диссертаций или заведования кафедрой – оказывались частью широких социально-политических обобщений. Переводя фамилии своих врагов в форму множественного пейоративного числа, Фрейденберг обращает повествование об академических склоках и интригах в символическое свидетельство о работе сталинского государства:

Бердниковы и Дементьевы, Вулихи и Шаровы61 были символическими фигурами, отражавшими сталинскую систему. Везде и всюду обстановка работы была одна и та же (XXXII: I, 44).

Установив общий принцип – описание интриг представляет собой не автобиографический акт, а социально-исторический, – Фрейденберг вновь обращается к событиям на кафедре.

Идет подготовка к «обсуждению» учебника Тронского, причем Фрейденберг полагает, что представители партийных организаций (парторг кафедры Вулих и стоявший за ней Дементьев, представитель райкома партии) готовят оправдание учебника, извиняя даже и ссылки на Веселовского. Она описывает свое выступление на собрании, которое состоялось (как пишет Фрейденберг) 11 ноября 1948 года (XXXII: 3, 62): выступила «очень корректно», сказав, однако, все, «что хотела». Она обосновала, почему методология Тронского (и других членов кафедры) «неприемлема» для нее как ученого:

Своих воззрений я никому не навязываю. Наши расхождения во взглядах – естественное и здоровое явление науки. <…> Мое личное отношенье к плоскостной эволюционной методологии Тронского осталось бы при мне, если б он не взял на себя весной роли моего научного судьи и цензора. При столкновении, в острый политический момент, наших личных взглядов, в обстановке нападения на меня, я считала возможным высказать мое несогласие с проф. Тронским. Тогда я сделала это в резкой форме, назвав метод учебника порочным, а нападки проф. Тронского – диктатом, которому я не желаю подчиняться. Он тогда допек меня (смех). Сегодня я могу сказать то же самое в корректной и товарищеской форме (XXXII: 3, 64–65).

Судя по этому описанию, Фрейденберг кажется, что ее сложная стратегия удалась, и она сохранила и свою научную «честь», и «чувство правды»:

Так я поддержала и свою честь, и чувство правды, выскочив из расставленной мне западни: обсужденье было организовано так, чтоб поймать меня на резкости или трусости, и чтобы поднять меня на воздух как единственного ругателя среди общих похвал – среди голосов «научной общественности» (XXXII: 3, 65).

Она надеется, что своей откровенностью (или кажущейся откровенностью?) она избежала расставленной для нее «западни».

После собрания всем казалось (пишет Фрейденберг), что она потерпела поражение. Она говорит от лица своих врагов:

Я потерпела полное моральное пораженье. Дементьев рассчитался со мной. Учебник Тронского оказывался замечательным, ошибок у Тронского никаких не было. <…> Тем самым представитель горкома партии был прав, дискредитируя меня и поднимая Тронского. Дементьев полностью восстановил свой престиж (XXXII: 3, 66).

Изложив позицию врага, Фрейденберг переходит на свою точку зрения:

Глупцы! Они не подозревали, что я выиграла: зацементировать кафедру, опять сделать Тронского тем профессором, каким он был, стать с ним в прежние нормальные деловые отношения – этого нельзя было сделать иными средствами. Мне казалось невозможным продолжать работу на кафедре, имея Тронского ущемленным. Сколько я ночей не спала, стараясь найти средство, которое избавило бы меня от гнусной роли его «прорабатывателя». Жизнь помогла мне двояко. Но могли ли это понять партийцы, бандиты, вся эта диверсионная сволочь? (XXXII: 3, 66)

Здесь она описывает свою сложную тактику: сохранить свою научную честь, высказав свои легитимные научные претензии к методологии Тронского; избавиться от гнусной для нее роли проработчика; сохранить профессиональные, деловые отношения с самолюбивым Тронским (ради кафедры); и при этом не попасть в западню, расставленную для нее партийной организацией в лице Дементьева и Вулих (ожидавших от нее повторения нападок на Тронского, который, как ей казалось, теперь находился под защитой партийной организации).