Фрейденберг подробно описывает драматическую защиту своей первой диссертации, «Происхождение греческого романа» (или «Греческий роман как деяния и страсти»), состоявшуюся 14 ноября 1924 года в ИЛЯЗВе78. (Строго говоря, это был публичный диспут о ее квалификационной работе, так как формально степени и звания, как и защиты, в первые послереволюционные годы были отменены.) Она отводит решающую роль в успехе «защиты» этого далеко не традиционного исследования именно Марру, который пользовался тогда большим влиянием. Работа, как она подчеркивает, была написана до ее знакомства с идеями Марра, но, прочитав это исследование, Марр счел ее единомышленником в науке. Диспут был бурным, и Фрейденберг пришлось отбиваться от нападок. В тетрадь вклеена записка, брошенная ей в разгар дебатов Марром: «Пожалуйста, не волнуйтесь: ясно, что ваша трактовка чересчур нова и свежа. Н. М.» (VI: 26, 102). Она заключает: «В этот день я рождаюсь как полемист и борец» (VI: 26, 102).
В записках приводится «квалификационное свидетельство», выданное ей 26 января 1925 года, согласно которому Ольга Михайловна Фрейденберг «имеет право на самостоятельную научно-учебную работу в высших учебных заведениях» (VI: 27, 110–111).
После окончания университета Фрейденберг была безработной. В тетрадь вклеена официальная бумага с биржи труда и «календарь явок» безработной, согласно которому она отмечалась в этом статусе с ноября 1923 по август 1924 года (VI: 27, 108). Защита не улучшила ее положения. Она описывает полуголодное существование с матерью, продажу вещей на толкучем рынке, полную научную изоляцию.
«К кому я могла взывать? Марра человек не интересовал. Он жил своей теорией…» (VI: 28, 118) К истинной близости учителя и ученика, которые так ценила Фрейденберг (разочаровавшаяся, впрочем, к этому времени в своих университетских учителях, Толстом и Жебелеве), Марр, «требуя от учеников ученичества», не был способен (VI: 29, 134).
Почти целиком приводится в записках «эпохальное» письмо дяди из Берлина в феврале 1925 года (VI: 30, 135–140), где высказана важнейшая для Фрейденберг мысль о ее работе: «Ее арена заграница, не Россия» (VI: 30, 138). Приведено и другое письмо, в октябре, когда дядя, предприняв попытки помочь ей в научной карьере, старался получить отзывы на резюме диссертации Фрейденберг у немецких научных авторитетов (VI: 31, 149–151). В письме «Жони» (Жозефины Леонидовны Пастернак), а затем дяди в ноябре описан его визит к авторитетному специалисту по филологии и истории религии, ученику вдохновившего ее подход Узенера Эдуарду Нордену (Eduard Norden) (VI: 33, 158–161). Приведен в тетради и отзыв Нордена, ее разочаровавший (VI: 33, 162–163).
Разочаровал ее (как это было не раз) и «Боря», знакомый с наркомом просвещения Луначарским («Боря клялся мне, что поможет») (VI: 28, 120). Особенно задел Фрейденберг жест Пастернака, пославшего им в конце ноября 1924 года 100 рублей, «якобы от дяди», чего она никак не могла простить. В одном из драматических писем (она не помнила, отправила ли его) Фрейденберг сформулировала суть их трудных семейных отношений:
Все это входит в программу жизни: нужно, чтобы мы бранили друг друга, падали в глазах один другого, вели недостойную переписку. Потом это покроется временем, и останется только то, с чего мы начали, – с родственного рождения, – да томики книг, на разные темы и в разных формах. У меня нет к тебе никаких векселей (VI: 28, 124).
Это была программа на будущее, а тем временем они продолжали «недостойную переписку» и падали в глазах друг друга. (Заметим, что отношения Фрейденберг с Пастернаком, «родственное рождение» и томики книг в разных формах описаны в тех же терминах, что и происхождение литературных форм.)
1924‐й был годом наводнения, и Фрейденберг описывает чувство ужаса перед жестокой стихией, которую никакое государство не может обуздать (то есть «организовать помощи во время такого бедствия»), и не меньшее потрясение от восстановившейся на следующее утро в природе гармонии (VI: 28, 126).
«Вспоминая этот роковой год, я только искусственно ввожу в свою память смерть Ленина». Фрейденберг уверяет, что до Сталина Ленин «не обоготворялся» и что Сталин ретроспективно «создал обоготворение Ленина, в верные ученики которого возвел самого себя». «А в те дни народ с тупым и озлобленным равнодушием воспринимал смерть „основателя социалистического государства“» (VI: 28, 126–127).
Между тем в один прекрасный день в университетской библиотеке она услышала от коллеги, что во Франции вышла книга, «подтверждающая» некоторые ее научные выводы (VI: 31, 144). По-видимому, речь шла об исследованиях фольклориста Эмиля Нурри (Émile Nourry), появившихся под псевдонимом Поль Сентив (Pаul Saintyves).
Когда она пишет об этом, Фрейденберг уже знает, что через два года, в 1927 году, выйдет работа венгерско-швейцарского ученого Карла Кереньи, которая, независимо от ее труда, выдвинет сходные положения о происхождении греческого романа (VI: 33, 163).
Услышав о работах Сентива (которые она не знала), Фрейденберг выписала его книги. (Она замечает, что тогда, в 1925 году, получать книги из‐за границы было сложно, но все же еще возможно; когда она пишет об этом, поддерживать связи с заграницей, включая научные, уже невозможно.) Этот эпизод побудил Фрейденберг написать 6 августа 1925 года письмо наркому просвещения А. В. Луначарскому, которое она приводит в записках. В этом письме она представляется «многоуважаемому Анатолию Васильевичу» как «первая женщина-классик с квалификацией по научному труду», защитившая, «выражаясь по старой терминологии», диссертацию «Происхождение греческого романа». Она продолжает, что в настоящее время живет «с меньшим социальным положением, чем дворовый нищий».
Чтоб существовать дальше и дальше делать свою работу, я стала ходить на Обводный рынок, где в гнетущей обстановке, среди воров и проституток, я добываю гроши на скарб. <…> Но я не стала бы беспокоить Народного Комиссара Просвещения, если б не произошел один случай. Во Франции появилась такая же работа, как моя, и была она встречена с таким почетом, что о ней с похвалой написали немцы, и немецкая рецензия пришла к нам…
Заканчивает она на высокой ноте:
Было бы ниже научного достоинства просить мне о чем-нибудь Вас, как лица, стоящего у власти просвещения. Мне лично не нужно ничего, и независимость Обводного рынка я не променяю на умственные пути научных вывесок, под которыми смерть и рутина. Свою научную работу я буду продолжать, и истинная научность переживет мои неудачи. Но, беря на себя и в дальнейшем тяжелый труд русского ученого, я оставляю за Вами право на его честь, и считаю своим долгом перед русской наукой поставить Вас в известность о существовании русских научных работ, опережающих заграничные достижения. – Уваж. Вас О. Фрейденберг (VI: 31, 145–148).
Приведя это письмо, Фрейденберг, с позиции 1949 года (когда свирепствовала официальная сталинская кампания по борьбе с космополитизмом, за приоритет русской науки над западной, «буржуазной»), извиняется за свои слова:
Сейчас, когда я пишу о 1925 годе, стоит 1949, и все выражения из моего письма к Луначарскому кажутся взятыми из модного политического словаря: русская наука, западная наука, русские достижения, русский приоритет. Какая чепуха! (VI: 31, 148)
Это побуждает ее задуматься над временной перспективой в этой части записок – истории своей жизни, написанной ретроспективно:
Романист, создавая первые главы, не знает еще, чем окончится последняя. А я, увы, знаю: мои плюсы обратятся в мои минусы. Я знаю, потому что сперва написала свои последние главы, а потом начала писать первые (VI: 31, 148).
Ретроспективный взгляд (из будущего) пронизывает ее записки о 1920‐х годах, сделанные в конце 1940-х. И если ее первые научные открытия до сих пор кажутся ей значительными, некоторые из предпринятых попыток вхождения в академическую среду сейчас представляются ей в другом свете.
Сознание того, что, рассуждая о приоритете советской науки, она тогда написала чепуху, не мешает ей описать последствия своего письма во власть как «большое событие» в своей научной карьере, которое она тогда не осознала как таковое. Однажды ее попросили, от имени Марра, зайти в ИЛЯЗВ. Оказалось, что после ее письма Луначарский спросил о ней Марра, который решил устроить ее в качестве штатного сотрудника в этот институт.
По этому поводу она делает еще одно замечание о ретроспективной логике своей научной биографии:
Большие события проходят обычно неузнанными – как герои эпоса. Мы придаем огромное значение тому, что бесследно проваливается, и не видим того, что со временем оказывается важным для всей нашей биографии (VI: 32, 151).
Значение того, что она оказалась сотрудником института, и в этом качестве (как она иронически пишет) – членом ученой корпорации, действительно трудно было оценить тогда, в 1925 году. В доказательство этому в тетради приводится еще один документ – «Расчетная книжка», выданная ей в ИЛЯЗВе, согласно которой распоряжение принять ее на должность научного сотрудника 1‐го разряда было сделано 25 февраля 1925 года, а жалованье было выдано ей только 18 декабря 1925 года, и притом в ничтожной сумме 24 рубля 33 копейки (VI: 32, 157). Оказалось, что в результате интриги выделенная для нее ставка досталась другому претенденту.
В сложных обстоятельствах и недоразумениях, которые были связаны с вхождением Фрейденберг в академическую среду, нелегко разобраться, несмотря на подробное описание этого процесса. Нелегко понять и противоречивые эмоции, которые испытывала Фрейденберг. «Мир людских отношений», которые окружали науку в обществе, казался ей уже тогда враждебной стихией (VI: 32, 153). Однако дойдя в своей хронике до начала 1926 года, она вновь описывает «важное событие» в своей академической жизни: «Марр пригласил меня работать в Яфетический институт» (VI: 36, 189).