«Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма — страница 28 из 37

Если «два существа сошлись в беспредельном пространстве», то прошлое, настоящее и будущее слиты воедино, и миг равен вечности. Протяженности времени не существует и, конечно, нет никаких стадий. То, что оба почувствовали однажды, есть, было и будет.

В эту торжественную минуту он думает и о спорной теории стадиальности, выдвинутой Марром. Но главная тема – это связь любви, смерти и «смысла»:

Если когда-нибудь, в конце жизни, смерть не застанет меня врасплох и будет момент, когда я в один миг окину взором всю свою жизнь, – все пережитое, вся жизнь с ее так наз. «смыслом» и то неведомое, что именуется «небытием», разве все это не будет окрашено для меня в другой цвет оттого, что судьба послала, наконец, ту встречу, в которой счастье, – и радость, и «боль и примирение»… (VII: 46, 102)

(Даже в эту исполненную философского пафоса минуту любовник позволил себе ироническую ноту, говоря профессиональным языком о «так наз.[ываемом] „смысле“».)

Как кажется из таких рассуждений, философская концепция мифа о Тристане и Исольде (от средневековой легенды до оперы Вагнера), c ее особым пониманием смысла жизни как неразрывной связи любви и смерти, побеждающей время, была не только исследована в коллективном научном труде, но и пережита любовниками-мифологами в реальной жизни.

«Моя кафедра»

С 1929 года, пишет Фрейденберг, начался «мой вход на широкую научно-общественную арену». «Подготовительный период моей жизни закончился» (VII: 48, 142). С этого времени Фрейденберг занимала различные административные посты и была вовлечена в коллективные проекты, в основном в Государственном институте речевой культуры (бывшем ИЛЯЗВе).

«И вот я дохожу до 1932 года, до начала моей университетской деятельности» (VIII: 57, 20). Фрейденберг описывает свое назначение на должность заведующей вновь открытой (после долгого перерыва) кафедрой классической филологии, с которой будет связана ее дальнейшая деятельность, и представляет это событие как нечто, что совершилось практически против ее воли.

Приказано открыть кафедру классической филологии, и вот просят меня организовать ее. <…> Я стала еще и еще отказываться… <…> Всякое вступление во врата царства было мне тягостно. Не преподавала я никогда, – а тут сразу профессором! От классики тоже отошла, находясь среди других специальностей… (VIII: 60, 57)

Но в конце концов, «почти насильно», согласилась. Записки отмечают день, 24 декабря 1932 года, когда она впервые вошла в аудиторию со студентами (их было немного).

«Вскоре творческая живая работа поглотила меня» (VIII: 60, 58). И вскоре она уже пишет «мы» и «моя кафедра» (VIII: 62, 76). В конце сороковых годов фраза «моя кафедра» полна горечи: становилось все яснее, что ей едва ли удастся удержаться на посту заведующего.

«Оглядываясь назад, видишь»

Это были годы первой пятилетки, возникновенья соц. соревнованья, «шести условий товарища Сталина»84: это были годы, когда подкрадывавшийся кровавый режим вдруг встал, как нечто совершившееся. Мы еще долго не понимали его природы. Все советское общество, вся интеллигенция старалась осмыслять происходившие события, верить в их логичность, понять, научиться.

Я никогда не имела вкуса к фракционной политике и партийной ограниченности, но интересовалась международной широкой политикой, имела чаянья и запросы. В 1931 г. я была уже человеком советским, желавшим вникнуть, понять, уважать и строить новое. Но с воцареньем Сталина пошла система, сути которой никто не понимал, но о которую ударялся головой. Оглядываясь назад, видишь, как это было просто: удушенье страны средствами голода и тщательно поддерживаемой разрухи; полное подавленье личности, мысли, идеи, человеческого «я». Эта система осуществлялась при помощи неслыханных размеров доноса, преследований политических и «идеологических», а также публичных оскорблений. Я помню всеобщую растерянность при первом появлении печатной брани с называньем имен и окатываньем грязью. Я помню первые кампании подрыва всех авторитетов, служебных, политических, моральных. Разгром, как самоцель политики, только начинался (VII: 56, 247).

«Оглядываясь назад, видишь…» – именно в этом модусе Фрейденберг описывает свою общественную жизнь между 1917 и 1941 годом, революцией и войной, с позиции 1948–1949 годов.

Признавая, что к 1931 году она была «человеком советским», а именно «желавшим вникнуть, понять, уважать и строить новое», она старается отмечать двойственность своего понимания происходившего, различая «тогда» и «теперь».

Теперь ей ясно, что она и ее современники долго не понимали сущности сталинизма (они старались «осмыслять» и «верить» в осмысленность происходящего). Она вспоминает свою растерянность от первых «проработок» и «чисток», первых публичных оскорблений, а в параллельной тетради описывает нынешние, неслыханных размеров, публичные оскорбления и преследования, происходящие на фоне пережитого террора 1937 года. Со своей сегодняшней позиции она видит «разгром» («поддерживаемую» разруху, полное подавление личности), начавшийся в тридцатые годы, как самоцель сталинской политики. Именно это, а не построение нового, кажется ей теперь смыслом сталинской системы. Понимает это сама Фрейденберг или нет, в идее разрушения и подавления как политической цели заключается значительный теоретический вывод о природе сталинизма.

Теперь, в 1949‐м, она видит 1933 год как последний «хороший» год в своей работе, или служебной деятельности:

Хороший был 1933 год! Оглядываясь назад, я больше не вижу такого года, который проходил бы под знаком созидательной работы, чувства нужности и поступательного хода вверх. Ясно, что Сталин должен был резко пресечь его. Ясно теперь; тогда мы предполагали объективную изменчивость, роковую изменчивость событий (VIII: 62, 76).

«Ясно теперь» звучит горько, не аннулируя, однако, хорошего чувства, с которым связаны у нее в памяти 1932 и 1933 годы, когда она вышла на широкую общественную арену.

Когда ее ретроспективная хроника доходит до 1934 года, тон меняется: «Итак, на дворе стоял уже 1934 год» (VIII: 62, 79). Сейчас, в 1949‐м, она датирует начало репрессий убийством Кирова (так считают и историки). Отмечает она и то, что тогда воспринимала происходящее иначе, чем теперь: «Конечно, я была очень наивна…» (VIII: 64, 107)

Забывшись, она начинает описывать смерть миллионов людей в последовавшем затем терроре и на войне (VIII: 62, 91). Потом останавливается, замечая, что «взволнованная мысль» увела ее далеко от 1934 года (VIII: 62, 92), но тут же решает, что нет, не увела: «сталинизм цикличен…» (VIII: 63, 92) Тогда, в 1934 году, лишь начиналось то, что она знает и понимает сейчас, и с этим пониманием она возвращается к событиям 1934 года.

В воспоминаниях и рассуждениях о наступлении сталинизма Фрейденберг как бы движется по герменевтическому кругу:

Сталинизм цикличен, вернее он топчется на месте. Сейчас начнется то, что кончилось в моих только что написанных словах.

Все шло прекрасно: «Жить стало легче, жить стало веселей»: таков был официальный лозунг (VIII: 63, 92)85.

Сейчас ей кажется важным, что чертой сталинизма начала 1930‐х годов была карнавальная атмосфера веселья и радости, насаждаемая сверху:

Всюду банкетировали. Танцы, вино, цветы, банкеты создавались по директиве тайной полиции, как и все, всегда. Юбилеи, вечера, тосты, балы шли по всем учреждениям (VIII: 63, 93).

Во время блокады она упоминала «фиктивный мир» пропаганды, которая изображала жизнь в городе вне всякого отношения «к реальному опыту» (XVII: 133, 33). Идея фиктивного мира, созданного сталинским режимом, возникает в записках не раз.

Сейчас она описывает неслыханную систему неравенства, которая стояла за тщательно создаваемой фикцией всеобщего процветания:

Дат я не помню. Но помню неслыханную систему «Торгсина», когда Сталин открыл настоящие магазины с настоящими товарами и с вежливыми приказчиками, и в этих магазинах можно было купить все самое лучшее за золото или иностранную валюту. Часть социалистического общества, бедняки, пропадавшие с голода, должны были смотреть, как другая, меньшая часть, заходила в волшебные магазины и выносила волшебные свертки (VIII: 63, 92)86.

Во время голода и нищеты «страна гремела от фанфар и пробок шампанского» (VIII: 63, 95). Она пишет, что и тогда она, принадлежавшая к привилегированным, стыдилась своего положения, ненавидела Сталина:

Стыдно, гнусно было заходить в Торгсин, еще стыднее и гнуснее выносить оттуда еду на глазах голодных. Мне подступало к горлу от едкого стыда. Я ненавидела Сталина, ненавидела эту возмутительную систему (VIII: 63, 92).

Как и сейчас, тогда «[у]ниверситет был барометром политики. Кафедры то расширялись, то сокращались; факультеты и институты переименовывались; свободный дух то гулял сквозняком, то укладывал замертво. В 1933–1934 годах было счастливое время расширения штатов, широких перспектив» (VIII: 63, 95). В это – «счастливое» – время она работала с большим воодушевлением, и она подробно описывает свою деятельность на кафедре.

Так, в противоречиях, которые видны только на расстоянии, Фрейденберг описывает начало 1930‐х годов и ложные надежды на будущее.

Подходил 1936 год. Мы все думали, что репрессии, которые составляли ту политическую систему, в которой мы жили, и есть ответ на убийство Кирова. Мы не знали, что нас ждет (IX: 70, 170).

«Ваша книга конфискована»

Записки подробно описывают процесс создания главной книги Фрейденберг – «Поэтика сюжета и жанра», единственной, опубликованной при ее жизни.