Со времени его ареста мать и дочь собирали запасы для Сашки, готовясь к его ссылке на Север, – теплую одежду, хлеб, консервы и разные вкусные вещи. Но случай передать посылку им не представился. Эти запасы, нетронутые до начала войны, помогут им выжить в блокадном Ленинграде.
Когда она описывала эти события в 1949 году, от Сашки все еще не было никаких вестей.
…вот уже 12 лет, как я его вижу каждую ночь во сне. Он приходит домой, и я плачу, кидаюсь, кричу: «это сон, это мне снится!» – и убеждаюсь, что это явь. Потрясенная, я просыпаюсь (XI: 85, 158).
Этот двойной сон кончается жестоким пробуждением к яви, которая кажется более странной, чем сон.
Остается непонятным, узнала ли когда-нибудь Фрейденберг об обстоятельствах гибели брата, узнала ли, что приговор «без права переписки» был эвфемизмом смертной казни88. Как мы знаем сейчас из архивных источников, Александр Михайлов был расстрелян в Ленинграде 9 января 1938 года.
Тогда, зимой 1938 года, она бродила по улицам города, и когда видела нищего в лохмотьях, думала: если он может пережить зиму, то и Сашка сможет (XI: 85, 158). Как и после гибели Хоны, она проецировала свои чувства на городской ландшафт.
От семейных событий Фрейденберг переключается в модус истории. Она пишет на ноте высокого пафоса, смешивая исторические понятия с апокалиптическими:
1937 год войдет в историю России той главой Апокалипсиса, которая знаменует социальный и моральный конец страны. Для России здесь должна начаться пелопонесская [sic!] война, за которой идет падение – и гибель. Я не верю, что народу может быть все позволено. Его еще ждет моральный Нюрнберг (XI: 86, 158–159).
(«Нюрнберг» здесь явно является понятием апокалиптическим.)
Она думает об историке будущего, которому хочет помочь: «Не знаю, как историки будут описывать 1937 год» (XI: 86, 159). Не зная, как описать, она обращается (как уже делала в записках о сороковых годах) и к мифологическим образам:
[Сталин] совершал процесс беспощадной расправы над населением и отрубал у народа головы; отныне оставалось в живых одно туловище… (XI: 86, 159)
Она изучает свои записи того времени: «Смотрю свои записи. „Радио у соседа. Последние известия и трепак. Бухаринский процесс, полночь с Кремля, звон смерти…“» (XI: 86, 159) Эти записи едва ли передают то, что она знает сейчас. Со своей сегодняшней позиции она начинает описывать события и технику террора: «Арестовывали всех, сплошь, пластами: то по профессиям, то по национальностям, то по возрасту. Хватали без разбора всех…» (XI: 86, 159)
Она пишет о повальных доносах и предательстве: в семье, среди соседей, товарищей по работе (XI: 86, 160). «Каждый человек ждал ночью обыска и ареста. Подавляющее большинство людей не ложились спать или ложились одетыми» (XI: 86, 161). Она пишет о себе как разделявшей ситуацию каждого: «У меня, как и у других, нa ночь приносилась к постели шуба и маленький чемоданчик для тюрьмы…» (XI: 86, 161)
На кафедре царил страх. «Бедные, бессонные мы приходили на факультет. Шептали, озираясь: кто сегодня еще не арестован» (XI: 86, 162). Из непосредственных коллег был арестован А. И. Доватур.
Связь с заграницей стала преступлением, и с тех пор они потеряли связь с «дорогим и мудрым дядей» (XI: 86, 168). (Сохранившаяся в архиве переписка с Л. О. Пастернаком заканчивается в 1937 году89.) Она упоминает о своих адресных и телефонных книжках, из которых она вычеркивала фамилию за фамилией (XI: 86, 162).
Фрейденберг завершает свою хронику 1937–1938 годов морально-психологическим суждением обо всех современниках, рассуждая о том времени с точки зрения будущего:
Ежовщина не прошла бесследно для оставшихся в живых. Она дала России страшное устрашенье – тот ужас страха, который стал всеобщим двигателем. Она дала России полное моральное опустошение. С тех пор народ утратил честь и волю к жизни (XI: 86, 168).
Сейчас, более чем десять лет спустя, она пишет из этого пространства «ужаса страха» и «морального опустошения».
В рассуждениях о 1937 годе, с их мифологическими, психологическими и структурными наблюдениями, она подходит к тому, что являлось важным содержанием хроники послевоенных лет – к попыткам сформулировать смысл сталинской системы в категориях политической теории и политической мифологии. (О попытках включить в эту рамку террор 1937 года речь пойдет в главе о политической теории Фрейденберг.)
Годы острого страха и недоверия друг к другу не прошли бесследно и для нее самой.
Однажды (дело, по-видимому, происходит в 1940 году) Фрейденберг вызвали в Большой дом. Они подозревает, что это попытка вербовки. Приходит мысль: кто «„рекомендовал“ меня»? Она замечает, что не смеет подумать о человеке, «которого с такой силой любила»; не смеет, но все же думает, и, более того, пишет об этом (XII: 95, 235). Но вот она вышла из Большого дома свободной. Ей кажется, что она перехитрила чекистов. Однако ее попросили написать все, что она знает о своей кафедре, и дома она садится за дело. Свою «бумагу», написанную для них, она называет «Показания». Обливаясь слезами отчаянья и стыда, она утешает себя, что пишет для архива, дает свидетельские показания на будущем Нюрнбергском процессе:
…моя мысль блуждала в далеком будущем, и я хотела сказать потомкам, которые найдут эту бумагу в архиве, что я не доносы писала, а давала показания в качестве свидетеля. Я обливала их слезами отчаянья и стыда… (XII: 95, 235)
Чекист, который вскоре посетил ее дома, ее «Показаниями» (как ей показалось) был сильно недоволен (XII: 95, 237).
«Я писала для него свою автобиографию»
«Но жизнь – странное существо» (XI: 88, 178). Зимой 1938/39 года Фрейденберг начинает понимать, что не только общая вовлеченность в академические склоки побуждает ее все время думать о Б., новом декане филологического факультета, с которым она часто говорила об университетской жизни. Сомнений не было: она оказалась под властью нового увлечения, «бесплодного, безнадежного и позорного» (XI: 89, 182).
Хотя она и чувствовала, что это измена Хоне, проанализировав ситуацию в терминах своей теории формы, она приходит к выводу, что новое чувство – это «результат разлуки с Хоной: потребность в тех же отношениях», что это «единая любовь в разных формах» (XI: 91, 197).
И вот, в возрасте 49 лет, после всего пережитого, она чувствует себя «в состоянии „vita nuova“, в полном духовном и телесном ренессансе» (XI: 91, 201).
Описывая эту тревожившую ее ситуацию, которую она восстанавливает при помощи записей того времени, десять лет спустя («Теперь в 49»), Фрейденберг рассуждает о любви как о ресурсе осмысленности жизни.
Именно тогда она сформулировала свою теорию любви:
Любовь – это особое мироощущение. Время останавливается. В нем нет протяженности. <…> Ничто не пропадает и не исчезает. <…> Все требует толкования, все полно глубочайшей символики (XI: 91, 201).
Именно в этой ситуации, зимой 1939 года, Фрейденберг начала писать свои записки. (Об этом речь уже шла во Введении и в главе «Начало».)
Она цитирует свою запись того времени:
Читаю у себя: «Второй семестр, 1940 год. Холод, холод, ненавистный истфак… Б. приехал из Москвы. <…> Я жила только тем, что писала для него свою автобиографию (начало, до университета). Отослала тетрадь 17 февраля, как-то успокоилась. Позвонил лишь через десять дней, что позвонит дня через два, чтоб придти… <…> Обманул… <…> Приехал на два часа позже условленного, истомил всю душу. Сказал, что прочел сразу, читал всю ночь до утра, вышел на лекцию без подготовки. Я показывала ему фамильные фотографии, но он держался холодно. Поблагодарил за тетрадь: „У вас много ума. Вам трудно, должно быть, жить было, – умному тяжко жить. Но я очень ценю в человеке ум…“ и т. д. Я молчала. Видимо, не хотел расстаться с тетрадью, перечитывал, дорожил, но холод нарочно напустил на себя. Развязка. Больше нас ничего не связывает. Мертвое отчаянье. Нечем жить» (XI: 92, 208–209).
«Нечем жить», но за всей жизнью, с ее страшными драмами, политическими и домашними, стоит неустанная работа, и даже в самые тяжелые времена Фрейденберг занимается наукой. В период с 1933 по 1940 год это ее исследование о поэме Гесиода «Труды и дни», работа теоретическая, делающая широкие обобщения о литературной форме. В тетради записок приведен написанный в марте 1941 года отзыв В. Десницкого, который не счел целесообразным эту работу печатать именно в силу ее теоретических положений, которые он проиллюстрировал серией афористических цитат из труда Фрейденберг. (Этот научный труд также остался ненапечатанным.) Именно из этих цитат, выбранных рукой недоброжелателя, читатель записок узнает о том, что работа Фрейденберг, выходя за пределы поэмы Гесиода, выходила и за пределы представлений о поведении человека «в обществе, в семье, на работе». Она писала о параллелизме политического, мифологического и этического планов, о переходе исторического в эсхатологическое, когда эсхатологическое учение принимает политическую форму, о взгляде на человека как на микрокосм, в котором, как в «Государстве» Платона, отразилось представление о государстве и о вселенной (XII: 95, 243–244).
Из этого описания очевиден параллелизм между работой Фрейденберг о «Трудах и днях» Гесиода и ее записками о собственных трудах и днях.
К весне 1941 года атмосфера террора, катастрофа в любви и неудача в науке привели ее к полному отчаянью:
Я обращала взор на всю эту сталинскую жизнь, лежавшую на земле голой и обесчещенной. Все всегда было отравлено в нашем быту; радости никогда не было; никогда завтрашний день не сулил надежды; все жертвы были напрасны.