Это концепция Гоббса, вывернутая наизнанку.
Левиафан
Думаю, не будет преувеличением сказать, что организующую роль в теории Фрейденберг играет метафорический образ «политического тела» и что она опирается при этом на длинную культурную традицию, укорененную в античности. От Платона и Аристотеля представление об обществе как о совокупности людей (corpus politicum) и подобие между телом человека и обществом или государством использовались в политической философии в качестве концептуальной метафоры и методологического принципа97. В 1930‐е и 1940‐е годы новую актуальность приобрела метафорика и философия Гоббса – представления о государстве и суверенной власти, связанные с образом гигантского тела Левиафана.
В эти годы к идеям и образам Гоббса обратились политические философы, жившие в гитлеровской Германии, такие как Карл Шмитт, Лео Штраус, Ханна Арендт. При всем различии во взглядах и жизненной ситуации их связывали общие ходы мышления, включая внимание к идее сильного государства и использование мифа в политическом анализе современной ситуации98.
Думаю, что Фрейденберг можно считать частью мифологического подхода к политической философии, возникшего в это время в Европе99.
Символ государства как единого тела, созданный Гоббсом, – это и мифологическое чудовище по имени Левиафан, и гигантских размеров человек, тело которого составлено из множества маленьких людей, над которыми возвышается огромная голова (знаменитый образ на фронтисписе трактата). При этом для Гоббса, писавшего «Левиафан» в ситуации затяжной гражданской войны в Англии, этот образ символизирует политическое единство общества, объединенного под властью суверена, носителя абсолютной власти, который, держа подчиненных в страхе, обеспечивает защиту от «естественного состояния» вражды отдельных людей по отношению друг к другу.
Из тех же, кто прибегал к Гоббсу в эпоху Гитлера и Сталина, не все одинаково оценивали роль государства-Левиафана в жизни человека.
Карл Шмитт с неодобрением пишет, что в дальнейшей политической мысли гоббсовский образ Левиафана, а с ним и идея государства как единого тела под властью суверена, стал знаком чего-то страшного, угрожающего и чудовищного. Левиафан в образе змея или хтонического животного (подобного зверям апокалипсиса в Откровении Иоанна) становится «символом некой ужасной силы и, в конце концов, злокозненным врагом человека»100. Сам Шмитт, правовед и политический философ, который работал в Веймарской, а затем в гитлеровской Германии, в книге «Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса» (1938) пытался реабилитировать Левиафана и как символ, и как идею суверенной власти, несущей безопасность и защиту от «войны всех против всех». (Он посвятил себя этой книге после того, как провалилась его попытка сыграть роль философа при правительстве Гитлера.)
По-другому оценивает Левиафана Арендт. В «Истоках тоталитаризма» она уподобляет тоталитарное государство гигантскому человеку (не называя слова «Левиафан») и сетует на то, что «людское многообразие как бы исчезает в одном человеке гигантских размеров». В этом и заключается сущность террора: «Сдавливая людей общим гнетом, тотальный террор уничтожает всякие расстояния между ними». Судя по ее метафорическому языку, для Арендт Левиафан – это гигантское тело, созданное террором, в котором нет места индивидуальности, нет «социального пространства для каждого» (604). (В своем трактате Арендт рассуждает и о теории власти у Гоббса (205–210).)
Лидия Гинзбург активно пользуется образом Левиафана в своих блокадных записях. Для нее война – это «очередная фаза в давнишних отношениях с Левиафаном», как «назвал Гоббс всесильное государство» (427). Гинзбург с горькой иронией пишет о безнадежной попытке советского интеллигента военного времени установить отношения с «Новым Левиафаном» на основе добровольности «и тем самым найти путь к реализации и инициативе» (297). (Такие надежды исходили из того, что теперь, когда страна жила в ситуации внешней угрозы и общего врага, это могло привести к послаблению вражды по отношению к внутренним врагам, интеллигентам.) В конечном счете попытки общественной реализации в военных условиях оказались напрасными. Более того, Гинзбург определяет ситуацию войны как величайшую несвободу: «Несвобода проникла во все проявления человека, вплоть до мельчайших…» (297) В этих условиях гражданская пассивность усугубляется тем, что «…на человека давит и обрушивается все происходящее, но сам он не участвует ни в чем, пока Лев<иафан> не протянет щупальцы, чтобы схватить его и употребить в свою пользу» (297). Размышляя о потере современным человеком возможности инициативной деятельности, Гинзбург думает не только о сталинизме, но и о фашизме, замечая, что в этом отношении разница между Востоком и Западом «сильно преувеличена» (296)101.
С этим могла бы согласиться Ханна Арендт, которая много писала о трагедии современного человека, утратившего доступ в сферу политического и общественно значимого действия, которую воплощал античный идеал vita activa. Тоталитаризм был для нее формой правления, при которой человек лишался возможности активного, свободного, спонтанного действия102.
Образ Левиафана нередко появляется и в записках Фрейденберг (хотя, в отличие от Гинзбург, она не употребляет слово «Левиафан»).
Как мы уже упоминали, когда в годы блокады Фрейденберг назвала враждебную силу государства, проникающую в квартиру через трубы канализации, «советской Тиамат», она воспользовалась образом хтонического божества из вавилонской мифологии, который исследователи мифа, как упомянул Шмитт в книге о Гоббсе, связывают с Левиафаном103. В записях и блокадного, и послевоенного времени Сталин и сталинское государство появляются и в образе «спрута», во власти которого находится человек104. В послевоенные годы тот или иной образ гоббсовского Левиафана возникает на страницах записок, когда речь идет о сталинском государстве – например, об эксплуатации человека «колоссальной звероподобной машиной, куда страшней и непреодолимей, чем отдельный человек…» (XXIII: 34, 20) (Напомним, что, как указал Шмитт, Гоббс представлял Левиафана в виде и гигантского человека, и морского зверя, и машины105.)
Разумеется, Шмитт и Фрейденберг оценивали гоббсовскую идею единства общества в «большом человеке – огромном животном – грандиозной машине» (Шмитт) или «колоссальной звероподобной машине» (Фрейденберг) по-разному. Для Шмитта Левиафан был защитой, для Фрейденберг, как и для Гинзбург, – угрозой. (Заметим, что, в отличие от Гинзбург, Фрейденберг не имела никаких иллюзий о способности отдельного человека принять деятельное участие в работе государства-Левиафана.)
Отталкиваясь от символики Левиафана, Фрейденберг создает собственный миф о человеке и государстве, отличный от гоббсовского.
Как уже упоминалось, в послевоенных тетрадях появляется образ советского общества как социального тела, обезглавленного тираном Сталиным: «Обезглавив Россию, убив всю интеллигенцию, Сталин создал из страны одно туловище» (XXIII: 34, 21); «Человеческое туловище, лишенное головы, стало распутным» (XXV: 63, 11). Добавим, что, вспоминая о 1937 годе, она напрямую рассуждает о новом политическом мифе:
[Сталин] совершал процесс беспощадной расправы над населением и отрубаньем [sic!] у народа головы; отныне оставалось в живых одно туловище. Такой версии мифа человечество никогда не придумывало, даже самое дикое. Ходили мифы о гидре, о голове Руслана, но никому не приходила на ум ужасающая картина отрубленных и функционирующих туловищ – даже самому Иоанну Богослову (XI: 86, 159).
Исходя из логики этого образа, Фрейденберг отделяет государство от общества: государство – это не сила, которая объединяет все общество в одно социальное тело под властью головы-суверена (так видят Левиафана Гоббс, а за ним Шмитт). Тело общества – это жертва тирана-Сталина, обезглавившего (а не возглавившего) его; жертва, ужасающая в своей распутности.
Новый Левиафан в записках Фрейденберг – это не гигантское тело государства, составленное из стоящих плечом к плечу тел подданных, под властью единой головы (как на фронтисписе трактата Гоббса), а чудовище-суверен, Сталин, который нападает на социальное тело общества, лишая его головы.
Важно пояснить, что и для Шмитта, и для Фрейденберг речь идет не только о метафоре. В своей книге о Левиафане Шмитт исходил из представления о том, что у Гоббса «упоминание о Левиафане не просто придает наглядность некой идее, подобно какому-нибудь сравнению, иллюстрирующему содержание теории государства», а «речь, скорее, идет о призываемом заклинаниями мифическом символе, наполненном глубоким смыслом», об образе, обладающем «мифической силой»106.
Это относится и к самому Шмитту, который в своих политических теориях исходил из антропологии, включая и идею страха, и концепцию мифа как реакции на страх, и представление о мифической силе образов в системе политических верований («политической теологии»).
Антропологизация политического анализа в еще большей степени свойственна Фрейденберг, политические теории которой вытекают из своего рода дневника этнографического наблюдения. В записках Фрейденберг наблюдения над собой и другими сделаны с позиции автоэтнографа, тело и психика которого (как она писала в годы блокады) работали в «особом укладе», включая и склонность воспринимать явления жизни не в категориях причинности, а сквозь призму мифологического мышления, как это было свойственно древнему человеку (XV: 115, 27).