[14] охватывая крепость со всех сторон.
Дерзость шведов больше всех других возмущала пана Чарнецкого. Замойский смотрел на происходившее с большим достоинством и что-то соображал, а пан Петр вне себя ворвался в келью настоятеля, пылая гневом, и, воздев руки к небу, закричал:
— Отче! Благодетель! Милостивец! Если не велишь стрелять в них, мы с ума сойдем, мы сами и наши люди! Чего только не деется под самым нашим носом! Шведы безнаказанно лезут под самые стены, бегают, кричат, бранятся, издеваются… и вдруг нельзя стрелять! Если так будет дальше, я… я попрошу меня уволить.
— Но милейший мой пан Петр, — возразил Кордецкий, — надо же подумать о том, чего мы достигнем: нельзя лишить орден двух достойных ревностных монахов, не взвесив предварительно всего…
— А я теряю голову, — кричал пан Петр, — и прошу отца-настоятеля лишь об одном: взойти со мною на стену. Посмотрите, послушайте и убедитесь, что можно иметь более нежели ангельское терпение, чтобы не угостить этих собак пулею и порохом. Святой и тот бы не стерпел…
Приор в угоду пану Чарнецкому, страшно возбужденному, пошел с ним на банкет; действительно, картина, развернувшаяся перед ним в последних лучах темнеющего дня, была печальная и оскорбительная. Крепость молчала, как убитая; люди стояли у орудий; шляхта и монахи частью вздыхали, частью нервничали. Швед поднимался в гору, оцеплял ее; слышны были барабанный бой, трубный звук и слова команды.
Землекопы бегали с лопатами, фашинами, корзинами с землею на спине, с кольями и кирками; перевозились пушки на новые позиции; командиры скакали верхом из конца в конец, а солдаты посмелее подбегали под самые стены и кричали:
— Эй, вы, сдавайтесь, монастырцы! А не то изобьем и повесим ваших монахов. Вот уж и виселицы ставят!
Другие же орали: "Не спасет вас Матка Боска Ченстоховска".[15] Иные снова со смехом стреляли, как по воробьям, в показывавшиеся поверх стен головы защитников.
— А что! А что, ксендз-приор? — воскликнул Чарнецкий. — Эти собаки повзбесились, а я, видит Бог, не выдержу, прикажите запереть меня…
— Пане Петр, — отвечал Кордецкий, — пусть себе бесятся, а мы перенесем; воины Царицы Небесной должны уметь владеть собой.
— Да ведь и я, ксендз-приор, люблю нашу Заступницу, и без похвальбы запрети мне Она строго-настрого, то я бы не стал стрелять; а так как теперь, стоять да глядеть, беситься и молчать, можно и с ума сойти.
— Тогда идите, пан Петр, в свою келейку да и в самом деле замкнитесь в ней на ключ, так как сегодня, не обдумав да не помолившись Богу, мы ничего не предпримем против шведов. Трудно стрелять, если выстрел может угодить в грудь брату.
— Ну, если так, то я пойду, — согласился пан Петр.
Он нахлобучил шапку на уши и пошел, подергивая плечами. По пути он так вздыхал, что вздохи его были слышны по всей линии. Шагая, он оглядывался то на пушки, то на людей, то на настоятеля, ожидая, что его позовут назад.
Когда шведы гарцевали и кричали, гарнизон вдруг заметил, что они внезапно отхлынули на пару сот шагов и опять, как будто одумавшись, остановились. Из рва выступала им навстречу высокая белая фигура с палкой. Ее похожее на саван платье далеко развевалось по ветру. Суеверные шведы приняли ее сначала за привидение; но, заметив, что фигура приближается, и узнав в ней старуху-нищенку, которую видывали чуть не ежедневно, они снова стали подвигаться к крепости.
Костуха взяла палку на плечо, подбоченилась и, опередив их по дороге к крепости, стала размахивать костылем, как гетманскою булавою.
— А ну! — кричала она. — На стены, господа хорошие, на стены! Чего медлить? Не стреляют, значит, безопасно и можно нажить славу!
С этими словами она расхохоталась.
Несколько поляков, шедших вместе с толпою безобразников, угрожавших крепости, застыдились, стали переминаться с ноги на ногу и совсем остановились.
— Лезьте на стены, господчики! — кричала Констанция. — Да поскорее: ведь здесь монахи, не бойтесь; я вами командую!
Стыд ли перед смелой бабой или другие мысли отогнали поляков от стен, однако они стали понемногу тянуть друг друга вспять. А Констанция, оглядевшись, начала подбирать валявшиеся пули и спустя минуту спряталась во рве.
Тем временем наступили сумерки.
VI
Как трусы уже хотят сдать крепость на милость шведа, и как стойкий Кордецкий остается непоколебимым
Весь этот день Кшиштопорский как немой ходил по своему участку стен, и, по-видимому, в его сердце назревало какое-то решение; он молчал на заговаривания ксендза Мелецкого, не глядел на то, что делалось вокруг, не расспрашивал, как другие, точно война его вовсе не касалась; он смотрел только то в окно Ляссоты, то в застенные дали. Напрасно отец Мелецкий хотел вывести его из оцепенения, встряхнуть: старания были напрасны; он продолжал ходить взад и вперед, пока его не вызвали вместе с другими на совет.
Ксендз-приор с монахами и братьями-шляхтичами громко и шумно, как всегда у нас бывает, совещались в монастырском зале, и стены дрожали от громовых споров, во время которых почти все кричали, а никто не хотел слушать. Царило большое разногласие.
Одни стояли на том, чтобы воевать, пожертвовав монахами, в глубоком убеждении, что шведы не посмеют посягнуть на заложников; другие советовали выждать, в расчете на близость зимы; третьи ссылались то на короля, то на киевского каштеляна; четвертые отчаивались и хотели сдаться. Пан Замойский все молчал да думал, а пан Чарнецкий нервничал, так что губы у него дрожали.
— О чем тут думать, о чем советоваться? — кричал он во весь голос. — Что случилось, что произошло такое? Надо биться, надо биться, да и все тут!
— Нет, нет, пан Петр, дорогой мой нетерпливец! — перебил его Кордецкий. — Раньше мы должны исчерпать все средства к спасению наших депутатов. Вы говорите, будто шведы не решатся посягнуть на них? А почему нет? Мало ли он перестрелял и перевешал шляхты, мало ли снес ксендзовских голов и ободрал костелов! Что-что, а перед священническим саном он не остановится. Между тем жизнь их нам дорога, и мы должны щадить ее, чтобы они не пали бесполезной жертвой. И день, и два, по общему мнению, шведы могут подвигаться ближе, без опасения с нашей стороны за судьбы крепости; наши орудия, когда заговорят в силу необходимости, прогонят шведов. А тем временем попытаемся спасти послов.
Едва приор кончил говорить, как выступил пан Плаза, один из шляхтичей, убежавших под защиту крепости. На лице у него было написано сильнейшее напряжение мысли: явно было, что Плаза собирался предложить нечто давшееся ему очень нелегко. Он начал говорить с большим смущением:
— С разрешения вашего высокопреподобия, вижу, что о сдаче не может быть и речи?
— О какой сдаче? — переспросил приор.
— Да, вот нас здесь немало, — продолжал, несколько прибодрившись, Плаза, — которые думают, что другого не придумаешь: надо сдаться шведу на милость и немилость. Зачем напрасно защищать то, чего не защитишь? На то несчастье! Король покинул нас; все поразбежались. Даже хан пошел на компромиссы. Не бороться нам с судьбой, лучше выторговать условия помягче и исполнить волю Божию…
Вспыхнуло негодованием лицо Кордецкого, он выпрямился во весь рост, как пророк-святитель, и все перед ним расступились, точно рассеянные невидимою силой. Приор поднял к небу глаза и руки и восклицал с негодованием:
— Да вы ли это, сыновья отцов, родившихся в бою? Отцов, росших и скончавшихся среди битвы, никогда не сомневавшихся в победе, ни перед чем не отступавших? Вы, потомки непобедимых, побивших и татар и немцев, вы говорите о сдаче, об унижении перед неприятелем, торжество которого лишь мимолетное. Неужели мы упали так низко? Это сомнение в собственных силах, постыдный страх, в котором вы громко признаетесь, губил нас и губит! И неужели вам не стыдно страха перед христианскою кончиною, не стыдно любить жизнь превыше отечества, короля, чести и славы? Неужели вам не стыдно всенародно трепетать и говорить о страхе? Вижу, вижу, — закончил он в пророческом порыве, — сегодняшнее малодушие, как капля отравленной крови, заразит будущие поколения: мы отступим там, где нужно будет только немного смелости; мы будем метаться среди ссор и распрей; мы станем гордиться подачками, так как собой гордиться не придется, и последний лежебока в вертепе Лазаря будет презирать нас. Мало ли содеяно перед лицом вашим чудес, что вы сомневаетесь в возможности чуда? Разве Божья Матерь не охраняла вас по сей день? Разве мы, горсточка слабых старцев, не боремся с врагом во сто раз сильнейшим и грознейшим?[16] Неужели монахи должны подать вам пример упорства и веры в свои силы?
Плаза отступил и побледнел, как сраженный молнией; но, собравшись с духом и мыслями, прошептал:
— Тогда просим отпустить нас.
Но слова его были покрыты громкими возгласами негодования, так что даже не дошли до ушей Кордецкого. А пан Чарнецкий бешено насел на него:
— Что? Ваша милость ошалела? — кричал он. — Кто дал вам право говорить, от чьего имени вы малодушествуете? И не сгоришь ты от стыда после таких речей?
— Да ведь я… да я же… — заикался Плаза, — у шведов сила.
— Выпустим тебя к шведам после осады, — закончил Чарнецкий. — Если тебе смачно с шведом, потому что его сила, то поклонись и дьяволу, он еще сильнее!
Аргументы Чарнецкого было трудно опровергнуть, хотя они были не особенно логичны. Однако те же, которые несколько минут тому назад науськали Плазу выступить с речью, теперь отступились от него; он оглянулся, ища глазами поддержки, но никого не было; оплеванный, он забрался в угол.
Тогда приор продолжал:
— Веры, веры! Не перестану взывать я: веры и единения пошли нам, Боже! Это великие слова, в них сила и оружие! Станем молиться о единении и вере, с колыбели будем учить детей таинственному смыслу этих слов: единение и вера, вера и единение! Не оставь, Боже, усомнившихся и ослабевших духом! Ибо отчаяние и ссоры доказательство, что дух Божий не обитает в нас. Пока Бог с нами, будет и вера, будет и согласие.