— Как так! Да ведь это наши союзник и вассал!
— Признаюсь вам, — добавил Кордецкий, что татарин-друг хуже врага. Избави Бог на него рассчитывать, срам и стыд. Но мы принуждены будем клин клином вышибать, что ж делать! Пусть придут басурманы, если иного ничего нельзя поделать. Ну, а что же слышно о хане?
— Хан, говорят, как увидел, что в Польше правит Густав, — продолжал пан Павел, — отправился в свои пустыри, говоря, что был союзником короля Яна-Казимира, а так как поляки выбрали себе нового короля, то он будет ждать, когда новый король заключит с ним новые условия.
— Так обойдемся и без него, — сказал приор. — Баба с возу, лошадям легче! — промолвил он тихонько.
— Между тем, — сыпал, как из рукава, пан Павел, — все сдается, складывает оружие, присягает и переходит на сторону неприятеля. Пан воевода Тышкевич в замке в Ухаче присягнул шведскому королю; в Варшаве верховодит Радзеновский, а Краков; осажден и скоро сдастся, так как некому будет защищать его.
— Что вы говорите! — перебил пан Жегоцкий. — До этого не; дойдет: а гетманы, Чарнецкий, шляхта, народное ополчение, войско… нет, мы не дадимся, нет!
— А мы уже дались! — сказал пан Павел.
— Ну, так и отберем себя назад, — воскликнул шляхтич, весело махнув рукой.
Приор холодно слушал, не выдавая себя ни движением лица, ни словом, как вдруг дверь снова отворилась, и вошли обещанные гости: Себастиан Богданский и Стефан Яцковский, шляхтичи ченстоховские, соседи, бывавшие часто в монастыре, а сегодня, в день Всех Святых приехавшие помолиться и посоветоваться с приором. Первый, уже седой и сгорбленный, вошел медленно, опираясь на палку, низко поклонился, сгибаясь чуть не до колен, и рассыпался в преувеличенных любезностях. За ним шел Яцковский, дородный с орлиным носом и бегающими глазами, плечистый мужчина, немного прихрамывая на ногу, которую вывихнул, гоняясь недавно с хортами за зайцем. Это был рьяный охотник, старый воин и крикун, забияка, всегда готовый выпить или пустить в ход саблю; шляхтич в полном смысле слова, шляхтич тех дней, когда "пан брат" один властвовал в Польше. В политике и в новостях он придерживался мнения своего арендатора, и ничто не могло разубедить его в том, что евреи лучше всех знают все. А что евреи служили шведам, предавая и их понемногу, где было возможно, не нарываясь, однако, на виселицу; что евреи укрывали по дворам сто тысяч ногайцев и перекопских татар, идущих на защиту Речи Посполитой, — то пан Яцковский и сам был не прочь примкнуть к шведам, а потом снова от них отречься, когда придут татары.
После приветствий и представлений, любезностей и упоминаний о родне и наскоро состряпанных комплиментов, на которые не скупились, все сели и разговор быстро возобновился на прежний лад.
Пан Павел Варшицкий, по настоянию шляхты, повторил то, что говорил раньше; и все замолкли, грустно поглядывая друг на друга, как бы ожидая, чтобы кто-нибудь высказался первый.
Приор тоже молчал.
— Секретов между нами быть не должно, — сказал наконец пан Павел, — сообщу вам, что, по мнению всех политиков, сдача всего королевства Карлу-Густаву неизбежна. Рано ли, поздно ли, но как только возьмут Краков, этот час наступит, так как каштелян киевский долго не продержится в нем со своей горстью людей, и все мы будем в руках шведов.
— Это еще вилами на воде писано, — возразил пан Жегоцкий, — кого Господь покарает, того и утешит.
Богданский молчал, но вздыхал на всякий случай, а Яцковский горячо возразил:
— А если бы мы даже присягнули шведам? Так что ж? Не мы первые, не мы последние…
При этих словах пламенем негодования вспыхнуло лицо приора, глаза его загорелись и метнули молнию; он встал с кресла; изменившись, грозный, как пророк, и вдохновенный; все, как бы почуяв в нем подъем духа, прежде чем он заговорил, замолкли, и сильный голос ксендза Кордецкого загремел по зале.
— Сдастся вся страна, — воскликнул он, — сдастся, вы говорите? Нет, нет! Этого не допустит Бог, и не все отрекутся от короля, ибо первый Ченстохов останется верным Яну-Казимиру.
— Как это? — спросил задумчиво пан Павел. — А если шведы придут сюда, что очень возможно, потому что уже слышно, что Вейхард замышляет направиться в эту сторону с Садовским, так значит, вы будете защищаться?
— Будем, — ответил спокойно приор, — с помощью Божией будем защищаться и защитимся.
— Против всей шведской армии? — спросил Яцковский. — Сопротивляться войску с артиллерией, старым и испытанным воинам и вождям.
— Самый лучший воин это Господь Бог, любезный пан Стефан, — возразил приор, понижая голос, — в Нем одном упование, идя с Ним, мы не испугаемся власти Густава. И если Господь продлит мои дни, то ни святого образа, ни Ясной-Горы не отдам в руки еретиков; лучше схороним себя в ее развалинах.
Варшицкий слушал, не веря ушам своим, с каким-то страхом, с непонятной задумчивостью, ясно выразившейся на его лице.
— Неужели это правда, отец приор? Вы так думаете?
— Так думаю и исполню с помощью Божией; под покровом Девы Марии не отдадим Ченстохов шведам.
— Кстати, мой брат, каштелян… — заговорил пан Павел, но, спохватившись, умолк.
— Говорите, говорите, — подхватил приор, беря его за руку, — мы все здесь свои, секретов не имеем, здесь все друзья монастыря.
— Тогда откровенно скажу вашему высокопреподобию, — сказал Варшицкий, — что поручил мне мой брат. Уже нет никакого сомнения, что отъезд Миллера, Вейхарда, полковника Садовского, которого вы, вероятно, знаете, так как он жил у нас, означает, что они готовятся идти на Ченстохов.
Шляхтичи побледнели. Богданский стал ломать руки, а приор слушал с таким видом, как будто он ожидал уже, что это ему должны были сказать.
— Сколько раз уж, кажется, собирались они выступить из Калиша, но как-то все не могли привести этого в исполнение. Теперь понадобились деньги; не без того, что они слышали о сокровищах монастыря. Несомненно, они придут и придут со значительными силами, и, по мнению моего брата каштеляна нужно спасать, что можно, увозя ценности в Силезию, и прежде всего чудотворный образ, сокровище всей Польши.
— Святые слова, мудрейший совет, — шептал пан Богданский, — сразу видно политика!
— И я того же мнения, — добавил Яцковский.
— А вы что скажете на это? — обратился со странной улыбкой приор к Жегоцкому.
— Я жду, что скажет отец приор, и заранее подписываюсь под этим.
— Скажу вам, господа, — медленно начал Кордецкий, — то, что внушил мне сейчас Господь Бог, — от этого не отступлю: можно увезти кое-что из драгоценностей для нашего спокойствия, но все-таки защищаться надо, и будем защищаться, и дадим отпор в Ченстохове всей силе шведской.
— Добрейший отец приор! — перебил с усмешкой пан Павел. — Вы увлекаетесь: вы не воин, и у вас нет людей.
— Но зато нас хранит Матерь Божия, и сильна в Нее моя вера. Пан Павел склонил голову.
— И вы решаетесь подвергать чудотворный образ неминуемой опасности?
— Вовсе нет, — возразил Кордецкий, — мы еще подумаем, посоветуемся и поступим с ним, как внушит нам Господь; что же касается Ченстохова, то не отдам этого святого места и буду защищать его до последней капли крови.
— С кем же? — спросил иронически Варшицкий и пожал плечами.
— Хотя бы и сам с нашими семьюдесятью братьями, — ответил решительно Кордецкий.
— С семьюдесятью против многих тысяч?
— Будем камешком Божиим в руках Давида.
— Прекрасно, все это красноречивые слова, ну, а потом что? — перебил пан Павел. — Вы, отец приор, не подумали, что это такая же невозможная вещь, как невозможно броситься с мотыгой на солнце.
— Извини меня, пан Павел, — сказал скромно приор, — но я остаюсь при своем мнении, мои слова вовсе не брошенная на ветер угроза; я долго размышлял и советовался во время молитвы с Богом и Девой Марией, нашей Заступницей; ища у Нее вдохновения, нашего святого законодателя и нашей благословенной братии, и имею основания, что должен так поступить, и поступлю так.
Все более и более стали выказывать изумление, а пан Павел начал слегка волноваться.
— Ваше высокопреподобие, — сказал он слегка обиженно, — вы слишком, быть может, созерцаете небо, и потому у вас мало остается времени взглянуть на землю; все это прекрасные слова, но мы люди опытные…
— Не уступлю, не уступлю, — воскликнул Кордецкий, — никому; конечно, хоть грешным взором гляжу на небо, но Бог не забывает своего недостойного слуги и посылает иногда на него вдохновение. То, что я сказал, сказал по внушению своего внутреннего голоса, который ясно говорит мне: "Восстань, борись и победишь!" А вот и мое знамя, — сказал он, указывая на образ Божьей Матери, висевший на стене, — in hoc signo vinces![1]
В выражении лица приора была такая отвага, когда он произносил эти слова, что все внезапно почувствовали, как в их сердцах пробудились мужество и надежда. Только один пан Павел, такой завзятый мирянин, что, конечно, слишком смотрел на землю, не почувствовал сердцем героического вдохновения капеллана. Старый Богданский даже помолодел, и в его глазах заблестели слезы, молча сделал он несколько шагов, подошел и с чувством поцеловал дрожащую руку Кордецкого.
— Да, — закончил приор, видя перемену, произведенную его словами, — неужели я отдам в руки иноверцев место, облитое столькими святыми слезами, прославленное столькими чудесами, в котором Господь излил на нас столько милостей, где монархи наши искали столько раз помощи, где делали столько пожертвований, где мы все привыкли поднимать молитвенный взор наш, от колыбели до гроба, во всех нуждах наших? Нет, нет, мы поставлены тут на страже; довольно того несчастия, что святое изображение искололи татарские стрелы и посекли сабли гуситов. Шведы надругаться над ним не будут, и нога их не ступит здесь.
— Все это прекрасно, все это красноречиво и трогательно, ответил своим ровным и тихим тоном пан Варшицкий, — но все-таки, добрейший отче, хотя для Бога и нет трудного, но я не знаю, что мы совершили особенного, чтобы Он сотворил для нас такое чудо?