— Целую ножки ксендза приора! — приветствовала она с поклоном. — Откуда мне такое счастье, что понадобилась я, служка Божьей Матери?
— Если хватит у тебя ума, то можешь оказать мне большую услугу. Но прежде отвечай: ты не побоишься идти в шведский лагерь?
— Я-то? — засмеялась старуха. — Пусть лучше ваша милость спросит, сколько раз я там бывала!
— Ну, тем лучше. Вот уже второй раз поймали Бжуханьского. Хороший он маляр и почтенный человек: скажи, пусть предложат выкуп, а я заплачу, сколько следует. Только живо, старина, а то его, того гляди, второпях повесят.
— В один дух устрою! Вот увидите, отче! — и она пустилась в путь.
— Переговоры поведи через кого-либо из квартиан, — прибавил приор.
— А это зачем? — спросила старуха.
— Как же иначе ты с ними разговоришься?
— Да ведь между ними немцев тьма… а я по-немецки маракую.
Подивились ксендзы такому необычному таланту, но посланная уже была далеко.
Отправляясь в этот путь, Констанция опять напустила на себя полоумную веселость, смех и шутки. На ходу кланялась солдатам направо и налево. Те, не догадываясь о ее роли, а видя только лохмотья и юродство, пропускали ее дальше.
Так, миновав трупы, валявшиеся вокруг крепости, вновь насыпанные окопы и погасшие костры, палатки и возы, Констанция с большим трудом пробралась в ту часть лагеря, где надеялась найти пана Яцка.
Чутьем дошла она до места, где бедный мещанин, все еще в шведском одеянии, стоял перед начальством, устроившим наскоро судилище. В стороне челядь строила глаголем виселицу, сколоченную из двух обрубков дерева. Бжуханьский был очень бледен и почти нем от страха; хотя он не столько боялся смерти, сколько возможности умереть без исповеди и причастия. А потому вполголоса обратился к нескольким квартианам, подошедшим из любопытства, с просьбою позвать ксендза.
Почти рядом с судьями несколько шведских заплечных дел мастеров приготовляли розги, жаровню и клещи, назначение которых было ясно. Хотели пытками вынудить у пана Яцка тайну, ради которой он поставил на карту жизнь. Сам пан Яцек, несколько оправившись от первого страха, видя, что больше нечего терять, держался очень храбро.
— Уж умирать, так умирать честно и отважно, — сказал он, — хоть кисть не сабля, но и у меня рука не дрогнет перед смертью.
На вопрос, зачем он ходил к монастырю, Бжуханьский ответил смело, что хотел предупредить монахов о подвозе пороха и приготовлении шведов к штурму.
— Это называется изменой! — заметил офицер.
— Когда измена, когда нет! — ответил Яцек. — Монахи наши отцы и благодетели. Матерь Божия нам матерью… Если бы я их не известил, было бы предательство…
— Какие еще носил им вести?
— Больше никаких.
— Не может быть: говори, а не то замучим.
Бжуханьский посмотрел на приготовления к пыткам, пожал плечами и замолк. Подошли палачи, он даже не поморщился. Обнажили ему спину, стали бить. Он плакал и молился, но ничего не мог сказать сверх того, что было.
Хотели уже пытать огнем, когда квартиане стали просить за него; прибежал также тот швед, которого Бжуханьский подпаивал, и старался выгородить и его, и себя:
— Да вы ведь знаете, — молвил офицер, — что он все равно приговорен к смерти!
В эту минуту подскочила к мещанину Констанция, стала его обнимать и целовать. Тот сначала испугался, так как не узнал старуху, но не противился объятиям. Среди нежных излияний та шепнула ему, чтобы предложить за себя выкуп, а приор выплатит.
Сами шведы и квартиане стали настаивать, чтобы Яцка перестали мучить; было решено немедленно его вздернуть.
— Пане, пане! — крикнул Бжуханьский, уже стоя под петлей. — Я заплачу выкуп. Отдам все, что есть, дайте только откупиться…
Шведы, падкие на деньги, приостановились; никто не ждал такого предложения. Послали сказать генералу, и посланный вмиг вернулся с приказанием вести Яцка к Миллеру.
Главнокомандующий поджидал Яцка перед палаткой. Фонарь на шесте, воткнутом в землю, освещал ночную тьму. Бжуханьский шел с веревкою на шее, то трепеща от страха, то храбрясь. Таков уж был его характер, что минуты безумной храбрости чередовались у него с ребяческими страхами. И в последний час свой он был таким же, как всегда.
— Ты что за человек? — грозно спросил Миллер.
— Мещанин, бедный маляр, — ответил Яцек трепетно.
— Изменник! — крикнул генерал.
— Нет, генерал, — молвил Яцек смело. — Я служил отцам-паулинам по долгу присяги.
— Королю должен был ты служить, не им.
— А разве он мой король? — спросил Яцек.
Миллер вскочил, потрясая кулаком, и крикнул: "Вешать!".
— Пане генерале, я откуплюсь, — взмолился мещанин.
— А сколько дашь? Верно талер; твоя беспутная жизнь больше талера не стоит.
— Сто талеров, генерал.
Миллер слегка задумался.
— Откупишься, чтобы опять каверзничать? Нет, повесить негодяя!
— Полтораста, — уже гораздо смелее сказал Бжуханьский, заметив колебание Миллера.
— Давай двести и ступай ко всем чертям! — закричал Миллер. — А не дашь, так марш на виселицу!
— Стольких нету! — отвечал маляр. — Воля ваша!
— Ну!.. Двести значит?
— Нет.
— Не дашь?
— Не могу.
— А где деньги?
— В монастыре.
— Ага! Не дома?
— Вот-те на! — снаивничал Бжуханьский. — Да если б они были дома, вы бы их давно порастрясли!
Миллер цинично рассмеялся.
— Велите довести меня до монастырских ворот, а там заплатят из моих денег.
— Бестия! Не глуп! — сказал швед. — Твое счастье, что мне мало корысти в тебе подобных. Ступай в монастырь, да скажи им там: пусть ждут, скоро приду.
Бжуханьский уже собирался сбросить с шеи петлю.
— Ну, нет! — закричал генерал. — Вести его через весь стан с веревкой! Да содрать с него мундир шведского солдата, который он марает, и вести голым!
Так и сделали. Констанция побежала вперед, весело подпрыгивая на ходу, и пока мещанин медленно дотащился до калитки, его уже ждали высланные приором полтораста талеров. Шведы так и передали беднягу с веревкою на шее.
Брат Павел сейчас же набросил ему на плечи чью-то рясу, и Яцек, как был, не снимая с шеи петли, направился в часовню Пресвятой Девы, чтобы сложить к подножию Ее алтаря роковую веревку, как каторжники складывают кандалы, а калеки костыли. Здесь он помолился, поплакал и, немедленно приведенный в монастырь, был окружен любопытною толпой.
Он порассказал много подробностей о приготовлениях шведов, а также принес вести о громадной татарской силе, шедшей будто бы на подмогу Яну-Казимиру. Говорил, что, по слухам, король выехал уже навстречу этой дикой орде и находился в Живце. Надежда на выручку несколько ободрила осажденных, хотя в общем не предвиделось ничего хорошего. Только приор не хотел даже слышать о капитуляции, и приходилось подчиняться его непреклонной воле.
На следующий день предсказания штурма частью оправдались. Швед стал палить одновременно со всех батарей, однако без особого вреда: у пушкарей слишком мерзли руки. Гарнизон стоял на стенах в готовности отразить штурм, но последний оказался невозможным, так как шведам не удалось ни пробить брешь артиллерийскими снарядами, ни заложить мину, ни подвести подкоп, а деморализация шведских солдат бросалась в глаза даже осажденным.
Около полудня трубач снова передал в монастырь письмо от генерала, упорно побуждавшее капитулировать. В письме приводились такие доказательства:
"Хотя мы, — писал генерал, — именем, распоряжением и властью Пресветлейшего и Могущественнейшего короля шведского, Всемилостивейшего Государя нашего, старались склонить вас к сдаче, прилагая со своей стороны то более мягкие, то более строгие меры, которые, как нам казалось, должны были заставить вас одуматься и поразмыслить; вы же, однако, пренебрегли надеждами короля и нашими предложениями, упорствуя в сопротивлении, ведя двойную игру и притворно выказывая готовность сдаться; тем не менее мы постановили еще раз попытаться воздействовать на вас добром. А так как решение короля взять монастырь совершенно непреклонно, и мы, как вы имели возможность убедиться, прилагаем к тому неустанные старания, с каковой целью подвели подкопы под самые стены и два дня тому назад привезли из Кракова новые огнебойные орудия для уничтожения, сравнения с землей, и искоренения вашего монастыря, то берегитесь"… и т. д., и т. д.
Все письмо было в таком же духе: то угрожающее, то увещевающее, то дающее добрые советы, написанные вычурным стилем того века. В конце Миллер оправдывался, что если ему придется смести с лица земли весь монастырь, то вина будет не на нем. На чтение письма сбежались все, за исключением Замойского и Чарнецкого, не проявлявших особенного любопытства. Все старались прочесть в глазах приора признаки сильного потрясения, но Кордецкий был несокрушим.
Страшный шум поднялся в зале советов. Шляхта все кричала свое:
— Сдаемтесь же, сдаемтесь!
Улыбкой снисходительного пренебрежения встретил настоятель этот взрыв.
— О, маловерные и малодушные! — воскликнул он. — Как трудно пережить вам единый краткий миг лишений и труда!.. Так! — прибавил он. — Давайте ж договариваться со шведом, хотя бы для того, чтобы в мире, молитве и покое провести наступающие дни великих праздников. Успокойтесь: завтра я отвечу.
В последние слова он вложил столько горечи, что вогнал в краску стыда даже самых равнодушных.
XXVI
О том, как немалая честь выпала на долю Костухи, и как лиса хочет силою забраться в курятник
На следующий день наступил канун Рождества Христова, и приор с утра стал диктовать ответ, первоначально обдумав его сам с собою. Как все его письма, так и ответ Миллеру, отличался большой сдержанностью. Содержание его дышало большим знанием человеческого сердца и чрезвычайной изворотливостью. К тому же Кордецкий, при всем своем мужестве и прямолинейности, не был лишен едкого остроумия. Правда, он глубоко скорбел о необходимости прибегать к двуличности, которой требовали обстоятельства; искренно был против переговоров ради выигрыша времени, но Замойский переубеждал его, что во многих случаях подобные приемы неизбежны.