– Ты, кажется, говорила мне, что ты хочешь пропеть нам любовную песнь? Мы ждали Суламифь, а встретили Дебору…
– Всякая любовная песнь после той, которую пропела Мария Рамо, показалась бы слишком пресной; нужно было спеть что-либо совершенно иное. Ведь разнообразие не вредит наслаждениям! По крайней мере так меня учили в Афинах. А теперь я готова исполнить мое обещание. Я пропою одну из песней Соломона…
– Если ты не устала…
– Усталость исходит только из сердца, а Музы – дочери Памяти: этому тоже учили меня в Афинах.
Береника, возвратившись к Титу, передала ему содержание своего разговора с Ревеккой и прибавила:
– Ревекка – артистка в полном смысле слова, и она повинуется только велениям муз. Ты сейчас услышишь "Песнь Песней". Она уже пела ее однажды. Тебе покажется, что ты услышишь соловья…
– Или лань в лесу, – сказал Тит, улыбаясь. – Но, клянусь Зевсом, эта Ревекка – престранное существо. То ее глаза сверкают, как у дикого зверя, то они томны и нежны, как у голубки. Я чуть не испугался, когда она запела песнь Деборы.
– А теперь ты придешь в восторг, мой возлюбленный. Но слушай! Вот она берет свою цитру.
К Ревекке возвратилось все ее хладнокровие; она поняла, что необходимо во что бы то ни стало изгладить впечатление, произведенное ею. Сильно ударив по струнам, она запела:
Сплю, но сердце мое чуткое не спит…
За дверями голос милого звучит:
– "Отвори, моя невеста, отвори!
Догорело пламя алое зори;
Над лугами над шелковыми
Бродит белая роса
И слезинками перловыми
Мне смочила волоса;
Сходит с неба ночь прохладная —
Отвори мне, ненаглядная!"
– "Я одежды легкотканые сняла,
Я омыла мои ноги и легла,
Я на ложе цепенею и горю —
Как я встану, как я двери отворю?"
Милый в дверь мою кедровую
Стукнул смелою рукой:
Всколыхнуло грудь пуховую
Перекатною волной,
И, полна желанья знойного,
Встала с ложа я покойного.
С смуглых плеч моих покров ночной скользит;
Жжет нога моя холодный мрамор плит;
С черных кос моих струится аромат;
На руках запястья ценные бренчат.
Отперла я дверь докучную:
Статный юноша вошел
И со мною сладкозвучную
Потихоньку речь повел —
И слилась я с речью нежною
Всей душой моей мятежною [Перевод Л. А. Мея.].
Ревекка спела прекрасную песнь Соломона с неподражаемой силой, не как актриса, а как любящая женщина. Ее страстная натура вполне сказалась в этой песне: все влечения ее сердца, все упоения страсти вылились из ее уст. Когда она закончила, восторгу слушателей не было предела.
По сигналу, поданному Титом и Береникой, зала огласилась рукоплесканиями.
VIII
Береника пожелала поздравить Ревекку с громадным успехом, который та имела накануне, и после обеда отправилась к ней. Между царевной и Титом возник небольшой спор по поводу Ревекки. Речь шла о том, сказался ли голос сердца в сделанном Ревеккой выборе из «Песни Песней» Соломона, и в голосе, в искренне-страстном тоне, которым она пропела свою песнь, не руководила ли в данном случае женщина артисткой. Тит утверждал, что, как в первой из пропетых песен, так и во второй, в Ревекке сказалась только артистка; Береника же утверждала обратное. «Если песнь Деборы, – говорила она, – можно пропеть без участия сердца, то того нельзя сказать относительно песни Суламифи. Только любящая женщина может пропеть ее так, как пропела Ревекка. Впрочем, я выясню это. Я дружна с Ревеккой и сумею выведать у нее эту тайну».
Ревекка жила в отдельном доме, расположенном в громадном саду. Она лежала на широких мягких коврах, когда к ней вошла царевна. Она была бледна и лицо ее носило на себе следы утомления. При появлении царевны Ревекка поднялась с лихорадочной поспешностью, вовсе ей не свойственной. Береника обратила внимание и на это. Береника воскликнула с непритворным участием, схватив горячие руки девушки:
– Ты плохо чувствуешь себя, дитя мое; удовольствие, которое ты нам доставила, все же не мешает мне сожалеть о том, что я вчера упросила тебя петь. Ты бледна, как мертвец… нет, что я говорю, это сравнение не пристало к тебе… ты бледна, как белая лилия в Кедронской долине, только что смоченная дождем.
– Я вчера немного взволновалась, – ответила Ревекка, улыбаясь, – если дождь, как ты так благосклонно выразилась, смочил лилию, то он не промочил ее насквозь; но если бы даже он совсем прибил ее к земле, то живительные лучи твоих похвал не замедлили бы заставить ее подняться. Мне даже кажется, что скорее на меня подействовала снисходительность твоя и Тита, чем усталость. Эхо ваших рукоплесканий всю ночь отзывалось в ушах моих; сладкий голос, прекрасная царевна, беспрерывно звучал в них, и он-то и не давал мне сомкнуть глаз.
– Я буду очень рада, если это так, и мне доставляет удовольствие это твое объяснение. Только совершенно напрасно ты употребила это слово снисходительность: рукоплесканиями нашими руководила справедливость. Ты пела так, как может петь только муза Аттики или восхваляемый поэтами соловей; а что касается пляски твоей, то самые знаменитые танцовщицы Индии и Египта недостойны развязать ремень у сандалий твоих. Если бы Соломон мог воскреснуть, то он, наверное, распростерся бы у ног твоих: ты еще более украсила его и без того уже прекрасную любовную песнь, и прибавила новый цветок к его благоухающему букету.
Ревекка покраснела, выслушивая эти похвалы, но ничего не ответила. Ей не нравился льстивый тон, царствовавший при дворе Береники. Береника перешла к главной цели своего посещения.
– Я заставила тебя покраснеть, – сказала она с сожалением, – я знаю, что ты любишь более укоры, чем похвалы. Знаешь ли ты, Ревекка, что ты в этом отношении совершенно не похожа на других людей.
– Нет, я этого не знала, – смеясь, ответила Ревекка, – и, быть может, ты и права; но совершенно верно то, что я до того не люблю похвал, что иной действительно может, пожалуй, подумать, будто мне больше нравятся упреки. Для тебя я, однако, делаю исключение: с твоей стороны мне все нравится, как похвалы, так и упреки.
– Ну и отлично! Это дает мне возможность не стесняться; ибо я должна сделать тебе упрек, мой прекрасный и скрытный друг.
– Упрек? Неужели! Клянусь Юпитером, – как имеет обыкновение говорить отец мой, с тех пор как он отрекся от своей веры, – тем лучше; я предпочитаю уксус меду, но так как преступление это не предумышленное, то оно, без сомнения, будет вскоре прощено мне.
– Не предумышленное? Да нет же, ведь у тебя есть тайны, а ты заставляешь меня отгадывать их.
– У кого нет своих тайн? – сказала Ревекка. – Сердце женщины, как сказал один из наших пророков, есть не что иное, как темная бездна.
– Значит, ты сознаешься и все же утверждаешь, что ты не виновата?
Ревекка, не понимая, к чему клонит царевна, невольно почувствовала некоторое беспокойство, несмотря на то, что тон, которым говорила Береника, и выражение лица ее не имели в себе ничего тревожного. Однако она старалась овладеть собой и только легкая краска покрыла ее щеки.
– Ну что, ты сдаешься наконец! И прекрасно! Это примиряет меня с тобой. Да, моя прекрасная Муза, мне известно, какой гений вдохновляет тебя. И с чего бы тебе отрекаться от этого? У нас, женщин, талант является не из головы, а из сердца, и от этого он не становится меньшим; человек нисколько не теряет в цене, оттого, что прошел через это горнило. Да, вчера вечером ты выдала себя: в твоем сердце живут две страсти. Я спешу заявить тебе, что я извиняю одну из них ради другой. Одна из них пройдет, ибо другая пожрет ее, как огонь пожирает солому; это повторение все той же притчи Иосифа о семи худых и семи тучных коровах. Но если ты желаешь, чтобы прощение было полное, то и признание должно быть полное. Ты любишь, ибо только одна любовь способна произвести то чудо, которое ты произвела вчера вечером.
Ревекка опустила глаза, как стыдливая молодая девушка, тайну которой разгадали, и не произнесла ни слова. Береника, радуясь своей догадливости, продолжала, смеясь:
– Я отлично знала, что я права; мужчины ничего не понимают в подобного рода вещах. Они видят только канат и не видят тонкой нитки, и поэтому-то так часто и ошибаются. Что бы ни говорил Тит, несомненно, что нужно любить, для того чтобы петь так, как ты пела вчера; есть такие чудеса, которых не может сотворить никакой талант без содействия сердца. Многое недоступно женщине, если в дело не вмешается любовь к мужчине.
Ревекка чувствовала по голосу царевны, по ее веселости и игривости, что она может быть спокойна за свою тайну. Однако, желая доиграть роль свою до конца, она, краснея, продолжала держать глаза опущенными.
– Зачем же краснеть, Ревекка, и опускать глаза? Ты любишь! Что ж в этом дурного? Мы ведь и живем-то, собственно, для того, чтобы любить. Если Господь Бог насадил дерево познания в земном раю, то сделал это, конечно, для того, чтобы наши руки срывали с него плод и подносили его мужчинам. Не далее, как вчера, это нам объяснила в своей песне Мария Рамо, и она была права.
Я даже думала бы о тебе дурно, если бы ты в состоянии была вечно лежать под сенью сочного дерева и никогда не испытывала бы искушения протянуть к нему руку. Нет, ты любишь, я в том уверена, в этих вещах я никогда не ошибаюсь. К чему же скрывать это от меня? Ведь я люблю тебя, и к тому же я могу оказаться полезной. Ведь должны же мы помогать друг другу. Поэтому ты должна во всем сознаться мне, и сознаться с полной откровенностью; только полнейшая искренность может изгладить вину, которую ты совершила относительно меня своей скрытностью. И, для того чтобы начать с самого начала, ты назовешь мне имя жениха твоей Суламифи.
Вопрос этот не только смутил Ревекку, но и был для нее настоящей пыткой. Она не могла сказать царевне, что та ошибается, так как этим только совершенно обидела бы ее, в то же время не убедив ее, и лишилась бы доверия, которое с таким трудом успела приобрести. Но она могла назвать имя того, кого любила, так как имя Симона бен Гиоры на всех наводило ужас, и царевна, без сомнения, испугалась бы, услышав его.